Гендер можно определить как- - ролевое поведение индивида в обществе - категорию для определения биоло. Развитие представлений о возвышенном в истории эстетики Категория «прекрасное» в эстетике

29.12.2023 Be original

Прекрасное и возвышенное Всякая наука, будучи родом знания, имеет дело с различными понятиями. Они могут быть общими для всех наук или особенными, специфическими именно для данной науки. Основные понятия, на которых строится наука, через которые выражается особенное ее содержание, особенные ее связи с жизнью, и называются категориями науки.Для физики это-масса, энергия, движение, давление и т. д. Для науки о нравственности, которая называется этика, добро и зло, честь и бесчестье, долг, совесть и т. д. Для философии - истина, свобода и необходимость, природа и человек и пр и т.п. Есть свои особенные категории и в эстетике.

Среди них прекрасное и возвышенное. Категория «прекрасное» в эстетике.У философа Платона есть диалог «Федр», заканчивающийся молитвой, которую придумал для себя Сократ и которую он сам и читает: «Любезный Пан и прочие здешние боги! Дайте мне стать прекрасным в моем внутреннем мире, все же, что я имею извне, да будет дружественно тому, что у меня внутри». Это в своем роде замечательные слова, и их основной темой и содержанием является прекрасное.

Прекрасное принадлежит к разряду высших человеческих ценностей. К нему стремится не один Сократ или Платон, но всякий истинный человек, в прекрасном для него самая высокая радость, о нем он мечтает. Стремление к прекрасному - одно из самых характерных именно человеческих стремлений.Чувство прекрасного лежит в самых основах человека и не удивительно, что оно породило необходимость в целой специальной отрасли знания, называемой эстетикой.

Категория прекрасного - не только одна из главных, но и одна из исходных и определяющих в эстетике. С ее осознания, с вопроса о том, что такое прекрасное, в чем его сила и его тайна началась сама наука эстетика. Нет ни одной эстетической теории, которая в большей или меньшей степени не трактовала бы о прекрасном.Это одинаково относится и к эстетическим учениям прошлого, и к современным учениям Однако в отдельных трактовках понятия прекрасного не так уж часто встречается согласие.

История эстетических учений наглядно свидетельствует об этом. Аристотель, например, писал в «Антириторике», что прекрасно все справедливое. Немецкий историк искусства Винкельман видел прекрасное в «многообразии единого». Шиллер предлагал заменить слово «прекрасное» словом «истина» «в ее совершеннейшем смысле». То, что в определении прекрасного существуют заметные «разночтения», не может быть случайным.Нам куда легче приводить примеры прекрасного, чем дать точное его определение.

Когда мы видим восход или заход солнца в ясную погоду, или звездное южное небо, или далекий морской простор, у нас нет сомнения, что это прекрасно. Для нас безусловно прекрасны и высокожертвенный человеческий поступок, и подвижническая жизнь человека, и преданность человека высоким нравственным идеалам. В общем мы хорошо знаем и понимаем, что такое прекрасное.Но, может быть, такое строгое законченное определение совсем и не обязательно для прекрасного? Ведь на свете есть немало вещей, которые реально существуют и играют важную роль в жизни человека, но при этом не поддаются определению с помощью однозначных логических понятий. Например, любовь.

Правда, все мы знаем, что время от времени делаются попытки и для определения любви. Но признаемся, что все такие попытки в лучшем случае выглядят забавными. У Михаила Булгакова в «Театральном романе» есть такая сцена.Один из героев романа, режиссер, спрашивает актера: «-А вы подумали о том, что такое пламенная любовь? -В ответ Патрикеев что-то просипел со сцены, но что именно - разобрать было невозможно. -Пламенная любовь, -продолжал Иван Васильевич выражается в том, что мужчина на все готов для любимой » Сцена эта явно комическая.

Булгаков добродушно посмеивается над своими героями, посмеивается он, в частности, и над тем, как определяется героем любовь.Определение любви в этой сцене носит отчасти пародийный характер. Но, по сути, ведь всякое с претензией на научную строгость, заключенное в законченную формулу определение любви легко становится похожим на пародию.

А между тем любовь существует, как говорится, вполне объективно, она очень многое значит для человека, и человек достаточно хорошо представляет, что это такое, знает по себе и по своим знакомым все возможные признаки и приметы любви. Было бы ошибкой сказать, что мы не знаем, что такое любовь мы просто не можем дать ей строгое определение. То же самое происходит и с прекрасным.Видимо, и прекрасное тоже можно и нужно отнести к таким явлениям, которые познаются не рационально и не логически-во всяком случае не только рационально и не только логически.

Кстати, между прекрасным и любовью есть не только сходство в некоторых отношениях, но и внутренняя связь. Уже давно замечено, что только душе, способной к любви, открыто полное наслаждение прекрасным.Как сказал один русский эстетик прошлого века, С. П. Шевырев, «прекрасное мы прежде всего любим - и без любви к нему нет полного, им наслаждения». Очень близкую мысль высказал и Вагнер: «Только любовь позволяет ощутить красоту, только красота создает искусство». Прекрасному трудно (если вообще возможно) дать законченное и адекватное определение, но его можно характеризовать описательно. наука допускает такую характеристику, можно дать достаточно полное представление о нем, выявляя его характерные признаки. К чему же конкретно они сводятся? Прежде всего, эмоции, которые вызывает прекрасное, всегда носят положительный характер.

Прекрасное чаще всего приятно, оно вызывает светлые чувства.

Прекрасное доставляет человеку высокое наслаждение. Существует понятие «эстетическое наслаждение»; это и есть прежде всего особенное наслаждение, которое испытывает человек под влиянием прекрасного. Мы видим красивый пейзажи на душе у нас умиротворение и радость.Чувство особенной, высокой радости мы испытываем и тогда, когда видим прекрасное произведение живописи или скульптуры, прекрасный спектакль или кинофильм, читаем прекрасное произведение словесного искусства.

Радость оказывается человеческим спутником прекрасного. При этом, разумеется, не следует понимать ее поверхностно, в обиходном смысле. Мы недаром каждый раз говорили о высокой радости. В каждом конкретном случае наши чувства при восприятии прекрасного могут быть достаточно сложными, но это всегда, такие чувства, которые несут в себе положительное начало.Один из самых прекрасных литературных героев в мировой литературе-Дон Кихот. Характеризуя его, Достоевский говорил о нем, как о «прекрасном, не знающем себе цены». Мы часто вспоминаем Дон Кихота и думаем о нем не только с удовольствием, но и немножко с чувством грусти. Так же с чувством грусти мы думаем и о прекрасном человеке, герое самого Достоевского, князе Льве Мышкине.

Наша грусть при мысли о них вызвана не ими самими, а тем, что прекрасное в них не может быть вполне оценено и реализовано в плохо устроенном мире. Но сами они от этого не становятся ниже в наших глазах, даже напротив.

И оттого наша грусть о них - очень человеческая и светлая грусть. Это грусть, которая радует и возвышает. Прекрасное всегда и при всех условиях возвышает нас- возвышает самим (тактом приобщения к совершенству. Важным признаком прекрасного является его целостность. Прекрасное нам нравится не частями, а цельно. И его восприятие тоже очень цельно и потому особенно действенно.И воспринимая прекрасное в человеке, мы воспринимаем его не только глазами, не только слухом, но и разумом, и всем своим существом.

В восприятии прекрасного всегда есть полнота чувств и мысли-вот почему оценка прекрасным есть самая полная и высшая оценка. Существенным качеством восприятия прекрасного можно назвать также его чистоту и непосредственность. Наше чувство прекрасного очищено от всего постороннего, оно максимально бескорыстно. В мысли Канта о том, что природа прекрасного тесно связана с человеческой незаинтересованностью, есть своя правду.Никакой плод не покажется нам прекрасным, если мы голодны и исполнены желания воспользоваться этим плодом для утоления голода.

Владелец картинной галереи может получать наслаждение от картин, которые имеются в его галерее, но это наслаждение совсем не обязательно будет наслаждением прекрасным, ибо его источник может быть не бескорыстным. В таком случае возникает вопрос: доставили бы ему наслаждение те же картины, если бы они принадлежали другому владельцу? Еще один пример того же значения.Когда герой пьесы Чехова «Вишневый сад» Лопахин приказал рубить сад, чтобы извлечь из него максимальную пользу, он не видел и не мог видеть красоту вишневого сада. Прекрасным он был для практически беспомощных Раевской и Гаева; символом всего высокого и прекрасного он был и остался для бескорыстных и молодых, думающих о всеобщем благе Пети Трофимова и Ани. Говоря о сопутствующей оценке прекрасного незаинтересованности и бескорыстии, Кант отметил очень важную сторону эстетического восприятия. Однако его мысль о прекрасном не была столь безусловной и бесспорной, если иметь в виду не только сам момент восприятия прекрасного, не только его механизм, но и конечный смысл и значение.

Воспринимая прекрасное, мы не думаем о полезном, но из этого вовсе не следует, что прекрасное вообще бесполезно.

Оно полезно, но не в прямом, тем более не в поверхностном, а в самом глубоком смысле.Эстетическое наслаждение, наслаждение прекрасным не исключает, а предполагает соображение о пользе, но только не личной, не исключительной, а пользе общественной, пользе рода. То, что прекрасное и Наслаждение прекрасным в конечном счете приносит пользу, и объясняет нашу, человеческую и общественную, заинтересованность в прекрасном и в воспитании чувства прекрасного.

В чем же именно заключается польза прекрасного? Она достаточно разнообразна и разнохарактерна. Шиллер, например, видел в живом и чистом чувстве красоты источник благотворнейшего влияния на моральную жизнь человека.Не то же ли имел в виду Сократ, когда отождествлял прекрасное с добрым? Как бы то ни было, нет сомнения в том, что прекрасное, в жизни и искусстве в нравственном смысле способно приносить добрые плоды.

Недаром русские писатели, так дорожившие моральными основами жизни и искусства, много писали в связи с этим о значении прекрасного.Прекрасное спасет мир-провозглашали русские писатели. Писатель В. Ф. Одоевский, который много думал и писал о прекрасном, о поэтическом начале в жизни (для него это было, по сути своей, одно и то же), видел в чувстве прекрасного и поэтического лучший показатель нравственного уровня каждого отдельного человека и общества.

Кажущиеся бесполезным в жизни человека для него было высшим выражением собственно человеческого в человеке и в конечном счете в высшем смысле полезным.Человек, писал он в «Русских ночах», «никак не может отделаться от поэзии; она, как один из необходимых элементов, входит в каждое действие человека, без чего жизнь этого действия была бы невозможна ». В превосходном очерке «Выпрямила» Глеб Успенский глубоко и незабываемо показывает общечеловеческий смысл и значение-практическое значение-прекрасного.

Автор очерка вместе с героем, сельским учителем Тяпушкиным, задается вопросом: отчего так действуют на многих людей знаменитая статуя древнегреческого скульптора Венера Милосская? Чем она так поражает человека? Почему оказывает на его столь сильное влияние, часто на всю жизнь, и при этом влияние самого положительного свойства? Задумавшись над тайной воздействия древнегреческой скульптуры, герой очерка (а вместе с ним и сам автор) вспоминает два случая из свое» жизни, которые подействовали на него совершенно так же, как подействовала Венера Милосская в то время, когда он был в Лувре. Первый случай - деревенская картина, свидетелем которой стал Тяпушкин: деревенская баба ворошит сено, и вся ее фигура, «с подобранной юбкой, голыми ногами, красным повойником на маковке, с этими граблями в руках, которыми она перебрасывала сухое сено справа налево, была так легка, изящна, так «жила», а не работала, жила в полной гармонии,с природой, с солнцем, ветерком, с этим сеном, со всем ландшафтом, с которым были слиты и ее тело, и ее душа», что герой долго смотрит на нее и думает и чувствует при этом только одно: как хорошо! По глубокому убеждению Г. Успенского, прекрасное и в жизни, и в искусстве служит высоким целям: помогает человеку лучше построить свою жизнь и жизнь других людей.

Таким образом, прекрасное оказывается полезным для человека и человечества в самом непосредственном и в самом высоком смысле этого слова.

Русские писатели-демократы, подобно Г. Успенскому, сумели придать слову «полезное» применительно к прекрасному глубоко демократический и прямо революционный смысл.

Чувство прекрасного носит не просто человеческий, но общественный характер. Оно доступно и открыто главным образом общественному человеку.Робинзон на необитаемом острове едва ли был озабочен эстетическими проблемами: трудно предположить, чтобы он наслаждался красотой окружающего мира, и еще труднее-что он заботился о собственной красоте. Правда, задатки этого чувства могли быть и у человека доисторического, а своеобразные инстинкты прекрасного присущи даже, как считал Дарвин, некоторым животным.

Но такие задатки и инстинкты представляют собой все-таки качественно иное явление, чем чувство прекрасного, свойственное общественному человеку, и к науке эстетике они прямого отношения не имеют.Общественный характер категории прекрасного выявляется и в социальной и в классовой обусловленности, идеала прекрасного.

Об этом хорошо написал Чернышевский.В своей диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» и в авторецензии на диссертацию он нарисовал три типа идеала женской красоты в зависимости от того, как ее «понимают различные классы народа». Для крестьянина красивая женщина должна иметь «свежий цвет лица и румянец во всю щеку» (признак здоровья, столь необходимого в условиях сельского быта), должна быть «крепка сложением», «довольно плотна» (то, что показывает ее пригодность к трудным крестьянским работам) и т. д. У светской красавицы, в соответствии с понятием праздного городского жителя и условиями такой праздной жизни, должны быть маленькие ручки и ножки, бледный цвет лица, выражение томности.

Идеал женской красоты у образованного человека связан с его убеждением, что «истинная жизнь-жизнь ума и сердца». Образованный человек в женщине поэтому ценит «прекрасные выразительные глаза», в которых более всего отпечатывается жизнь ума и сердца.

Способность чувствовать прекрасное-это не только свойство общественного человека, но и свойство свободного человека. Можно сказать, что чувство прекрасного в человеке- одно из проявлений его духовной (и не только духовной) свободы. Вместе с тем это и показатель его свободы. Как легко было заметить и на основании уже сказанного, прекрасное существует одинаково и в искусстве и в жизни.И там, и здесь оно выполняет по существу одинаковую и важную социальную функцию.

При этом, однако, имеются и известные отличия прекрасного в жизни и прекрасного в искусстве. В жизни прекрасное может относиться только к самим вещам и явлениям: к вещам и явлениям, каковы они есть и какими нам представляются.Красота цветущей степи неразрывно связана с самой степью, она является нам как собственное ее качество, форма и содержание здесь едины, степь воспринимается нами и как прекрасная форма и одновременно как прекрасное содержание.

То же относится и к другим прекрасным предметам в жизни: к прекрасному человеку, к прекрасному деянию человеческому или же к прекрасному явлению природы. Понятие возвышенного в эстетике. К понятию прекрасного в эстетике примыкает понятие возвышенного. Между ними есть нечто общее, но имеются и важные различия.Общее заключается в положительных эмоциях, которые связаны и с прекрасным, и с возвышенным. Но при этом содержание эмоций (не общий характер, а именно содержание) в некоторых отношениях оказывается различным.

В «Эстетических отношениях искусства к действительности» Чернышевский так определял понятие возвышенного: «Возвышенным кажется человеку то, что гораздо больше предметов или гораздо сильнее явлений, с которыми сравнивается человеком». Такое определение в общем верное, но оно кажется сильно обедненным. В нем недостает, в частности, признания связи возвышенного с прекрасным. Возвышенное-это огромное, которое является вместе с тем и прекрасным.Связь с прекрасным-необходимый и характернейший признак возвышенного.

Храм Василия Блаженного в Москве, египетские пирамиды, заоблачные вершины Кавказа, необъятные морских просторы величественны и возвышенны именно потому, что они не только велики по размерам и превосходят все обычное, но и потому, что красивы, прекрасны. Огромное, плохо выстроенное здание, очевидно, не вызовет у нас представление о величественном или возвышенном.Определяя возвышенное, первый создатель систематиччской эстетики Кант обращал внимание на то, что чувство возвышенного, будучи приятным и доставляя нам наслаждение, связано, однако, с чувством ужаса.

Следует сделать оговорку, что так - бывает только в некоторых случаях возвышенного, но далеко не всегда, далеко не обязательно. Вид бескрайней пустыни, например, действительно может заставить нас испытать род наслаждения, связанного с некоторого рода ужасом. Но собор Василия Блаженного никакого ужаса у нас не вызывает.Видимо, было бы правильным сказать, что чувство наслаждения, доставляемое нам возвышенным, иногда бывает связанным с дополнительными, не радостными эмоциями, чего никогда не бывает с чувством прекрасного. Но во всех случаях возвышенное, подобно прекрасному, действует на нас чрезвычайно полезно в том смысле, что оно поднимает человека над всем мелким и суетным и приобщает к мыслям о вечном.

Один известный советский писатель- К. Федин-хорошо сказал: коробок спичек полезнее для нас собора Василия Блаженного, но, когда мы думаем о России, мы вспоминаем Василия Блаженного, а не коробок спичек.

В искусстве возвышенное, пристрастие к возвышенному может быть приметой как стиля отдельного художника, так и целого направления. Так, особенный интерес к возвышенному наблюдается в романтическом искусстве. Романтические поэты, живописцы, композиторы думают и творят преимущественно в сфере возвышенного.Как сказал Жан-Поль Рихтер, романтические поэты живут «в веселых пространствах высокого». А художник иной, более близкой нам эпохи-но тоже романтик- Врубель видел задачу искусства в том, чтобы будить человеческую душу «от мелочей будничного величавыми образами». Поэтом возвышенного был Тютчев.

Приведу отрывок из его стихотворения «Там, где горы убегая »: Там-то, бают, в стары годы, По лазуревым ночам, Фей вилися хороводы Под водой и по водам; Месяц слушал, волны пели, И, навесясь с гор крутых, Замки рыцарей глядели С сладким ужасом на них Это стихотворение Тютчева не относится к числу особо известных, но и оно достаточно для него характерно.

Мир, в нем изображенный очень тютчевский мир. Это мир незаурядного и высокого. В нем Тютчеву легко и свободно как поэту. Тютчев и умеет, и любит творить правду необыкновенного и возвышенного.Интересно, что поэзия Тютчева подтверждает слова Канта о возможности смешения в возвышенном приятного и страшного. В приведенных стихах пример такого смешения слова о «сладком ужасе». Это не традиционный оксюморон, не стилистическая фигура-здесь ощущается тот мир возвышенного, в котором наслаждение и ужас не обязательно противостоят друг другу, но часто родственны и неотделимы.

Подобное часто встречается в стихах Тютчева.В его известном стихотворении «О чем ты воешь, ветр ночной », например, резко противоположные с точки зрения обыденного рассудка понятия «страшных песен» и «любимой повести» очень хорошо уживаются между собой: О, страшных песен сих не пой Про древний хаос, про родимый! Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! У Тютччва противоположные по своему словарному значению понятия близки не прямо, а соотносительно: по своей одинаковой принадлежности к сфере высокого.

В этой сфере высокого и духовно-возвышенного и «страшное» может быть «любимым», ибо самые удивительные минуты для человека, самые пугающие и самые радостные, когда «мир души его» рвется из «смертной груди» и «жаждет слиться с беспредельным». Мы уже говорили, что возвышенное и похоже на прекрасное, и в чем-то отличается от него. В отличие от прекрасного, возвышенное почти никогда не бывает смешным.

Смешной может быть претензия на возвышенное, но не само возвышенное. Возвышенное всегда должно быть великим, прекрасное может быть и малым по своим размерам. Возвышенное-это чаще всего простое, прекрасное может быть нарядным и разукрашенным. Впроччм, и истинно прекрасное тяготеет к простоте. Простота - достоинство всего самого великого и прекрасного. Отсутствие простоты является одним из характерных признаков ложновозвышенного.Ложновозвышенное - это то, что выявляет все претензии на высокое, не являясь им по своему содержанию. Одна из литературных разновидностей ложновозвышенного-всякого рода напыщенность в выражении, стиле, языке.

Такая напыщенность часто встречается в претенциозной и дурной литературе, когда писатель с помощью напряженного красноречия и искусственных приемов пытается возвысить то, в чем нет истинного величия.Обыкновенно подобными стараниями писатель достигает только одного: предмет, им описываемый, становится не только не высоким, но и смешным.

Немецкий философ Шопенгауэр писал об отсутствии простоты в стиле: « каждый прекрасный и богатый мыслями ум будет всегда выражаться самым естественным, незамысловатым и простым образом, стараясь, насколько возможно, сообщить другим свои мысли Наоборот, духовная нищета, запутанность, свинченность станет одеваться в изысканнейшие выражения и темнейшие речи, чтобы, таким образом, прикрыть тяжеловесными, напыщенными фразами маленькие, тщедушные, тощие или будничные мысли». Список литературы 1. Платон.

Соч. в 3-х т. М 1970, т. 2, с. 222. 2. Чернышевский Н. Г. Избр. эстетические произведения, с. 171. 3. Блок А. А. Собр. соч. в 8-ми т. М- Л 1988, т. 8, с. 267. 4. Плотин. Эннеада 1, кн. 6, гл. IX Античные мыслители об искусстве. Под ред. В. Ф. Асмуса. М 1938. 5. Лосев А. Ф. Эстетическая терминология ранней греческой литературы Ученые записки МГПИ им. В. II. Ленина. М 1994. 6. Аристотель.Об искусстве поэзии М 1957. 7. Абрамович Г.Л. Основы эстетического воспитания.

М. 1975. 8. Гилберт К Кун Г. История эстетики, М. 1993.

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

сайт и московская библиотека «Проспект» с удовольствием продолжают совместный проект «Школа перевода» . Сегодня мы публикуем два эссе Уоллеса Стивенса в переводе Льва Оборина.

Благородный возничий и звучание слов

В «Федре» Платон дает развернутую аллегорию души. Он говорит:

«Уподобим душу соединенной силе крылатой парной упряжки и возничего. У богов и кони, и возничие все благородны и происходят от благородных, а у остальных они смешанного происхождения. Во-первых, это наш повелитель правит упряжкой, а затем, и кони-то у него - один прекрасен, благороден и рожден от таких же коней, а другой конь - его противоположность и предки его - иные. Неизбежно, что править нами - дело тяжкое и докучное.

Попробуем сказать и о том, как произошло название смертного и бессмертного существа. Всякая душа ведает всем неодушевленным, распространяется же она по всему небу, принимая порой разные образы. Будучи совершенной и окрыленной, она парит в вышине и правит с миром, если же она теряет крылья, то носится, пока не натолкнется на что-нибудь твердое…» .

Эта аллегория позволяет нам почувствовать чистую поэзию Платона - и одновременно то, что Кольридж называл Платоновой милой, прекрасной бессмыслицей . Мы еще не успели дочитать до конца, как отождествили себя с возничим, заняли его место и, правя его крылатыми конями, пересекаем небо. Затем мы - возможно - вдруг вспоминаем, что души больше не существует, и тогда снижаемся и опускаемся на твердую землю. Аллегория оказывается устаревшей и наивной.

1.

Что же заключено в этом кратком переживании? Почему эта аллегория, столь долго имевшая силу, становится лишь мифологической эмблемой, наивным воспоминанием о вере в существование души и в различие между добром и злом? Ответ, полагаю, прост.

Я сказал: мы вдруг вспоминаем, что души больше не существует, и снижаемся. Если так, то не существует уже ни возничих, ни колесниц. Следовательно, аллегория не становится нереальной оттого, что мы беспокоимся о душе. Кроме того, у нереального есть своя реальность - и в поэзии, и вообще везде. В поэзии мы, не колеблясь, отдаемся во власть нереального, когда это только возможно. Душа, возничие, колесницы, крылатые кони нематериальны. Платон не думал, что они существуют - даже возничий и колесница; разумеется, для Платона возничий, рассекающий колесницей небо, означал то же, что и для нас. Он был для него так же нереален, как для нас. Но Платон мог подчиниться, был волен подчиниться этой прекрасной бессмыслице. Мы же не можем подчиниться. Мы не вольны подчиниться.

Если воображение не восстает против нереального, если поэзия Платонова отрывка для нас - поэзия нереального, значит, проблема не в чувстве. Слова о том, что кони у богов все благородны и происходят от благородных, затрагивают не воображение, а нечто иное. Это заявление волнует, и волнует намеренно. Нас трогает именно его своеобразие, настойчивость. Это настойчивость говорящего, в данном случае Сократа: говоря, он испытывает наслаждение, пусть мимолетное, от мысли о благородстве, о благородной породе. Изображения благородства сами моментально становятся благородными и предопределяют силу эмоций, которые будут владеть читателем следующих нескольких страниц. Со стороны Платона нет никакого обмана чувств, из-за которого аллегория потеряла бы жизненность. Он отнюдь не холодно говорит о благородстве. Его кони не изваяны из мрамора, их оживляет упоминание об их предках. А раз кони не из мрамора, то и возничий - не из какой-то облачной, призрачной материи. В результате мы, даже не обязательно осознавая это, получаем представление о чувствах полнокровного поэта, который четко и быстро замечает образы, - благодаря полнокровности, четкости и скорости он, поэт, сообщает гораздо больше, чем сами образы. Но мы все равно не подчиняемся. Мы не можем. Мы не свободны.

Выясняя, что же разделяет Платонову аллегорию и нас, мы должны принять мысль о том, что эта аллегория, пусть и легендарная, переживала злоключения. История риторической фигуры или история идеи - например, идеи благородства - едва ли отличается от любой другой истории. Это череда эпизодов, представляющих интерес; и здесь перед нами эпизод нашей робости. Когда я говорю «мы», я имею в виду вас и себя, но не конкретных людей, а выражения психического состояния. Адамс в своей книге о Вико пишет, что подлинная история человечества - это история прогресса его сознания. Любопытное для нас замечание. Можно предположить, что история аллегории Платона полна постоянных изменений восприятия; что изменения эти были психологическими и что наша робость - лишь последствие такой перемены сознания.

Отдельно встает вопрос как о природе этой перемены, так и о ее причине. Природа ее такова: переставая следовать за реальностью, воображение лишается жизненности. Следуя за нереальным и подчеркивая его, оно вначале достигает выдающегося эффекта, но большего никогда не добивается. В аллегории Платона воображение не следует за реальностью. Напротив, создав нечто нереальное, оно придерживается его и усиливает ирреальность. Эффект от первого прочтения - это эффект максимальный: потрясенное воображение ставит нас на место возничего - до той поры, пока нас не остановит здравый смысл. Таким образом, мы признаем, что аллегория существует только в воображении. Да, она нас волнует, но лишь как наблюдателей. Мы хорошо видим это. Мы этого не осознаем. Мы понимаем чувство, полнокровное чувство, переданное нам четко и быстро. Но мы понимаем его, а не переживаем.

Причина же изменения в том, что аллегория потеряла жизненность. Эта конкретная аллегория потеряла жизненность потому, что воображение в ней следует за нереальным. Пока мы бороздили небо, воображению недостало мощности поддерживать нас в полете. У него либо есть сила реальности, либо нет никакой.

2.

Из вышесказанного следует, что существуют разные уровни воображения (так же как уровни жизнеспособности и соответственно энергичности). Это говорит нам о том, что есть и уровни реальности. Рассуждениям об этих двух первоосновах нет конца. Я собираюсь лишь бегло очертить судьбу идеи благородства, которую рассматриваю как характерную особенность воображения и даже как его символ или alter ego ; проследить за ней в разные исторические эпохи, чтобы по возможности понять, какова была ее судьба и что эту судьбу предопределило. Провести такое исследование возможно только на основе отношений между воображением и реальностью. Сказанное о фигуре возничего - хороший пример.

Теперь я обращусь к другим примерам отношений между воображением и реальностью, конкретно - к примерам, составляющим эпизоды в истории идеи благородства. Позвольте мне перейти от возничего и его крылатых коней сразу к Дон Кихоту. Это будет в некотором роде возвращение с Платонова «небесного хребта» на свое место. Но путь нам преграждает в числе прочих Верроккьо со своей статуей Бартоломео Коллеони в Венеции. Я говорю о Верроккьо не как о неоплатонике, который мог бы связать наше время со временем Платона - хотя именно это он и делает, еще усиливая связь через своего ученика Леонардо. Я говорю о нем потому, что там, на краю нашего мира, он создал фигуру, исполненную такого благородства, что оно всегда возвеличивает нас в наших же глазах. Это фигура непобедимого человека, который неспешно и смело прошел через все войны прошлого и движется среди нас, не отпуская поводьев мощного коня, не снимая шлема и не меняя позы благородного воина. Тот, на чьей стороне сражается такой всадник, может быть только бесстрашным, только непреклонным. Риторическая страсть бурлит, яростно клокочет; становится ясно, что в конце концов благородный стиль во всех своих созданиях единственно увековечивает сам себя. Мы можем испытывать затруднения в первую очередь не с деталями, а с целым. Нужно не столько проанализировать эти затруднения, сколько понять, разделяем ли мы их, существуют ли они вообще, считаем ли мы это творение гения Верроккьо и Возрождения диковинным щегольством, которое не вполне уместно выглядит на улице, - или же полагаем его, говоря словами доктора Ричардса , чем-то неисчерпаемым для мысли; я бы сказал, явлением благородства, отвечающим самому взыскательному требованию? Сегодня эта статуя, возможно, выглядит не так, как несколько лет назад, - в ней появился оттенок подавления, излишнего величия.

Без сомнения, Дон Кихот мог быть испанским Бартоломео Коллеони . Традиция Италии - это традиция воображения. Традиция Испании - это традиция реальности. Но справедливо может быть и обратное - видимых препятствий этому нет. Это, бесспорно, только наблюдение, но оно показывает, что отношения между воображением и реальностью - вопрос тонкого равновесия. Таким образом, это не вопрос о разнице между утрированно полярными явлениями. Я не собираюсь противопоставлять Коллеони Дон Кихоту. Я хочу сказать, что один превратился в другого, один стал и был другим. Различие между ними в том, что Верроккьо верил в один тип благородства, а Сервантес, если вообще верил, - в другой. Для Верроккьо сотворение статуи было делом благородного стиля, что бы он ни думал о благородстве человека как животного. Для Сервантеса благородство не лежало в плоскости воображаемого. Оно было частью реальности, оно существовало в жизни, оно было чем-то настолько сродным и верным нам, что, если мы попытаемся его отделить от себя, оно может исчезнуть; нечто, существующее в ненадежном уме. Говорить можно долго. Но очевидно то, что Сервантес хотел восстановить равновесие между воображением и реальностью. «Дон Кихот» ближе к нашему времени, наше умственное развитие схоже с умственным развитием людей той эпохи - и мы, возможно, ощутим такое удовольствие от обретения реальности, что напрочь отвергнем воображение. Это означало бы преждевременно прийти к заключению - не говоря уж о том, что, может быть, по нашей проблеме вообще невозможно и не нужно давать заключения.

На Лафайет-сквер в Вашингтоне - это площадь, к которой обращен Белый дом, - стоит статуя Эндрю Джексона , сидящего на коне; этот конь - обладатель одного из великолепнейших в мире хвостов. Генерал Джексон непринужденным жестом воздевает вверх треуголку, приветствуя дам своего времени. Глядя на эту статую работы Кларка Миллса, вспоминаешь замечание Бертрана Рассела: для граждан демократического государства важнее всего - стать невосприимчивыми к красноречию . Мы, конечно, полагаем, что наемник Коллеони был куда менее замечательным человеком, чем генерал Джексон, что он был не столь важен и не для столь многих и что случись Верроккьо обратить свою чудесную поэзию к Джексону, Америка сегодня, вероятно, имела бы имперское обличие. Эта статуя - творение фантазии. Доктор Ричардс приводит теорию Кольриджа о разграничении фантазии и воображения . Фантазируя, человек сопрягает разные явления по заранее обусловленному ассоциативным мышлением выбору, а не по собственной воле, - сознание устроено так, что стремится осуществить себя через самопознание. Значит, фантазия - выбор из нескольких предметов, заведомо обеспеченный связью между ними. Цель этого выбора определена раньше, чем он сделан. Итак, наша статуя - предмет, занимающий позицию, столь же примечательную, как любая другая из числа тех, что можно встретить в Соединенных Штатах, позицию, в которой нет и следа воображения. Если мы примем, что это произведение типично, нам станет ясно, что американской свободной воле как принципу бытия сознания вполне достаточно собственных попыток осуществиться через самопознание. Статуей можно пренебречь, но мы все равно будем говорить о ней как о предмете, показывающем нам самих себя в прошлом (а не в настоящем). В этом смысле она помогает нам понять себя. Она помогает нам понять себя в прошлом, а уже благодаря этому мы понимаем себя в настоящем. Статуя не принадлежит ни воображению, ни действительности. Она - творение фантазии и поэтому не может быть порожденной воображением. Достаточно одного взгляда, чтобы увидеть, что она не относится и к реальности. Все это означает, что существуют произведения - в том числе поэтические, - в которых нет ни воображения, ни реальности.

На днях я читал заметку об одном американском художнике , который якобы «отвернулся от новомодных эстетических причуд и теорий и обосновался в нижнем Манхэттене». К заметке прилагалась репродукция картины под названием «Деревянные лошади». Нарисована карусель, может быть, несколько каруселей. И одна из лошадей будто гарцует. Другие несутся во весь опор, и каждая норовит закусить удила. В центре композиции - лошадь, раскрашенная желтой краской, на ней - два седока: один - мужчина в карнавальном костюме, он устроился в седле, а второй - блондинка, которая примостилась прямо у лошади на шее. Мужчина обнимает ее сзади за талию. Он весь напряжен - не хочет опалить своей сигарой волосы девушки. Она вдела ноги в задние, укороченные стремена. Ноги у нее - как у метателя молота. Очевидно, что этим людям удобно на деревянных лошадях, они им нравятся. Позади них - девушка, которая сидит на лошади одна. Она крепко сложена, волосы у нее развеваются. На ней пунцовая блузка с короткими рукавами, белая юбка и яркий коралловый браслет. Взгляд ее прикован к рукам мужчины. Еще позади - другая девушка. Мы видим только ее голову. Губы у нее накрашены ярко-красной помадой. Кажется, она плохо держится в седле - лучше бы кто-нибудь ее придерживал. Нас в этой картине интересует исключительно то, что она изображает вульгарную, разудалую реальность. Эта картина вся создана в угоду реальности. Притом это картина не без воображения и, разумеется, не без эстетической подоплеки.

3.

Эти примеры отношений между воображением и реальностью - наброски, на основании которых можно обозначить тенденцию. Какой же в них толк? Они помогают прояснить то, в чем и так никто не сомневался: подобно тому как в разных произведениях уровни воображения и реальности могут варьироваться, эти различия встречаются и в произведениях разных эпох. Доселе мной сказанное сводится вот к чему: идея благородства в сегодняшнем искусстве живет лишь в выродившихся формах, на незавидном положении, - если, конечно, живет вообще, кроме как оставленная из милосердия; причина этому - деградация отношений между воображением и реальностью. Здесь я хочу прибавить, что, в свою очередь, причина этой деградации - натиск реальности.

Пример натиска реальности - разница между тем, как звучат слова в одну эпоху, и тем, как они звучат в другую. Возьмем утверждение Бэйтсона : эволюция языка с точки зрения семантики проходит как постоянные конфликты между денотативными и коннотативными ресурсами слов, между аскетизмом, который грозит убить язык, лишив слова всех ассоциаций, и гедонизмом, который грозит убить язык, рассеяв смысл слов на множество ассоциаций. Подобные конфликты - не что иное, как изменения отношений между воображением и реальностью. По Бэйтсону, семнадцатый век в Англии был по большей части коннотативным периодом. Коннотативное употребление слов осудили Локк и Гоббс, которые стремились к математической доходчивости, к коротким и понятным словам. В восемнадцатом веке наступила эпоха поэтического языка. Это был не язык эпохи, но язык поэзии, выразительный и уникальный. Вордсворт вовремя написал предисловие ко второму изданию «Лирических баллад» (1800), где сказал, что первый том этих стихотворений «был напечатан как эксперимент, который, я надеялся, поможет установить, в какой мере, подвергнув метрической аранжировке подлинную речь людей, находящихся в состоянии явного возбуждения, можно передать характер их радости и ее степень, которые Поэт сознательно постарается воспроизвести» .

В девятнадцатом веке язык вновь стал коннотативным. Несмотря на временные движения в противоположную сторону, тенденция к коннотативности наблюдается и сейчас. Интерес к семантике - тому подтверждение. Для некоторых наших прозаиков - например, для Джойса - язык коннотативен полностью, пусть по-разному. Когда мы заявляем, что Локк и Гоббс заклеймили коннотативное словоупотребление как порчу языка, и когда мы говорим о реакциях и реформах, мы, с одной стороны, говорим о неспособности воображения следовать за реальностью, а с другой стороны, о таком использовании языка, какое удобно для реальности. Утверждение, что сегодняшняя тенденция - коннотативность, спорное. В искусстве - точнее, в живописи и музыке - все скорее наоборот. Нельзя сказать, что в словоупотреблении наблюдается тенденция к коннотативности, не отметив, что в других сферах явственна тенденция к воображению. Интерес к подсознанию, к сюрреализму свидетельствует о движении к воображаемому. Слова Буало о том, что Декарт перерезал поэзии горло, можно было бы отнести к очень многим деятелям последних ста лет - и вернее всех к Фрейду, которому, по неслучайному совпадению, это высказывание было известно; он повторяет его в «Будущем одной иллюзии» . Цель этой работы - предложение покориться реальности. Фрейд исходил из положения, что для современности, безусловно, характерно не то, что религия стала обещать меньше, а то, что в глазах людей она стала менее правдоподобна. Он отмечает упадок религиозной веры и не соглашается с тем, что человек не способен обходиться без утешения «религиозной иллюзией», что без нее он не перенесет жестокости мира. Фрейд заключает, что человек должен наконец отважиться шагнуть в недружелюбный мир и что это можно назвать «воспитанием чувства реальности». В этой работе Фрейда многое звучит враждебно поэзии - в том числе и слова на последних страницах: «голос интеллекта тих, но он не успокаивается, пока не добьется, чтобы его услышали» . Боюсь, что это должен быть голос реалиста.

Тенденция к коннотативности, вполне возможно, параллельна тенденции прочих видов искусства к денотативности. Мы уже поняли, что ситуация именно такова. Я полагаю, что настоящее всегда видится нелогично усложненным, запутанным. Язык Джойса создается одновременно с аналитическими полотнами Брака и Пикассо и с музыкой австрийцев . Если считать, что эти картины и музыка - произведения людей, полагающих свою работу частью искусства живописи и искусства музыки, то это работа реалистов. В сущности, она влияет на воображение, так же как и абстрактная живопись зачастую влияет на воображение - хотя, возможно, по-другому. Бузони писал своей жене: «Я с болью понял, что никто не любит и не чувствует музыку» . Очень может быть, что язык сегодня тяготеет к коннотативности потому, что многие любят и чувствуют его. Возможно, Брак и Пикассо любят и чувствуют живопись, а Шёнберг любит и чувствует музыку - хотя кажется, что они любят и чувствуют нечто иное.

Коннотативная тенденция в языке или других областях не может долее противостоять натиску реальности. Впрочем, если поэзию сдерживает натиск реальности, он не явлен в непосредственности многочисленных поэтических теорий. Например, когда Ростревор Хэмилтон пишет: «Объект изучения есть очень сложный и цельный объем осознания, который воплощается посредством развивающегося субъективного отношения воспринимающего», он не имеет в виду «объем осознания», с которым сегодня сталкивается любой читающий газету.

В качестве еще одной иллюстрации я приведу цитату из оксфордской речи Кроче 1933 года. Он сказал: «Если… поэзия - это интуиция и экспрессия, слияние звука с образами, то какая материя принимает форму звука и образа? Это весь человек, тот, что мыслит и желает, любит и ненавидит; тот, что силен и слаб, возвышен и жалок, добр и зол; человек в торжестве и страдании жизни; и все это - неотделимая от человека природа в своей непрестанной работе развития… поэзия… это триумф восприятия… Поэтический дух избирает узкий путь, на котором страсти успокоены, а покой страстен».

Кроче, конечно, не имел в виду мир, в котором нормальная жизнь остановилась или, если хотите, находится под угрозой. Он имел в виду нормальный человеческий жизненный опыт.

У повседневной жизни сегодня есть и «нормальный» аспект, существующий отдельно от «ненормального». Дух отрицания в последнее время был столь деятелен, столь самоуверен, столь нетерпим, что общие места, произносимые обо всем романтическом, заставляют нас думать: наше спасение или, по крайней мере, выход - не в романтизме. Отвергнуты все великие ценности, и мы живем в хитросплетении новых, локальных мифологий - политических, экономических, поэтических, все более бессвязных и непоследовательных. Вдобавок к этому - отсутствие какого-либо авторитета, кроме силы, действующей или угрожающей. То, что называют дискредитацией здравого смысла, - пример безавторитетности. Мы включаем радио - там комики потешаются над теми, кто употребляет слова, в которых больше двух слогов. Мы читаем, что в Вашингтоне открылась Национальная галерея , и твердо уверены, что картины - поддельные, музеи - надувательство, а Меллон был чудовищем. Мы открываем новый перевод Кьеркегора и читаем: «Много говорилось о том, что поэзия примиряет человека с бытием… на самом деле она скорее восстанавливает человека против бытия - ибо поэзия несправедлива к людям. Она полезна только избранным, но это - дурное примирение. Для примера я возьму болезнь. Эстетика всякий раз гордо заявляет: “Этого допустить нельзя, поэзия не должна превращаться в лечебницу”. Высшая точка эстетики… отношение к болезни в соответствии с постулатом Фридриха Шлегеля: “Nur Gesundheit ist lebenswü rdig” (“Любви достойно лишь здоровье”)».

Огромная роль образования, благодаря которому все получают некоторые знания, а многие - и сравнительно обширные: что-то из истории, что-то из философии, что-то из литературы; увеличение численности среднего класса, который обычно предпочитает довольствоваться тем, что можно пощупать; внедрение идей либеральных мыслителей в массы - пусть и косвенное внедрение (например, можно объяснять, почему люди восстают против известных идей) - вот «нормальные» аспекты повседневной жизни. Наш образ жизни и наша работа сталкивают нас с реальностью. Если в этом году в Нью-Йорке построят пятьдесят частных домов, это будет феноменально. Мы больше не живем в домах: мы живем в многоквартирных зданиях-«комплексах» - будь то действительно «комплекс», или же клуб, общежитие, туристическая база, апартаменты в Ривер-Хаусе . Дело не только в том, что нас в этих домах больше и мы ближе друг к другу. Ведь мы ближе друг к другу во всех смыслах. Мы лежим в кровати и слушаем радиопередачу из Каира - и так далее. Расстояний нет. Мы близки с людьми, которых никогда не видели, а они, к несчастью, близки с нами. Демокрит вырвал свой собственный глаз, потому что не мог посмотреть на женщину без того, чтобы помыслить о ней как о женщине . Если бы он почитал наши романы, он бы разорвал себя на куски. Доктор Ричардс отметил «растущую склонность среднестатистического человека к разрушительному самоанализу, к углубленному осознанию того, что в его мозгу происходят процессы - всего лишь процессы как таковые ». Но это ничто по сравнению с углубленным осознанием того, что и в чужом мозгу происходят процессы - всего лишь процессы как таковые. Чему бы нас ни учила высокоцивилизованная революция в сфере производства, представить себе, как мы работаем, крайне сложно. Это, в общем-то, революция ради повышения зарплаты. Каждый иностранец уверяет нас, что американский бизнесмен полностью поглощен своим бизнесом и здесь нечего и незачем обсуждать. Что касается рабочих, достаточно сказать, что это слово приобрело буквальное значение. Рабочие перед лицом машин на время работы превращаются в нечто абстрактное, в энергию. Скоро наступит время, когда их после ухода с фабрик будут пропускать через кислородную камеру или водить в бар, чтобы они потом могли с новыми силами бастовать и просвещаться. К сведению тех, кто, подобно доктору Ричардсу, считает поэзию высшим проявлением языка: к сожалению, если говорить о воображении, некоторые зарубежные университеты по сравнению с нашими - то же, что Верроккьо по сравнению с автором статуи генерала Джексона.

Впрочем, когда я говорил о натиске реальности, я имел в виду другое. То, о чем говорилось теперь, - это поток происшествий, к которым мы привыкаем, как к погоде. Материализм - штука старая и равнодушная. Роберт Уолсли писал: «Подлинный гений… проникнет в самый неподатливый, сухой предмет, удобрит самую бесплодную почву, одушевит самую дурную, непритягательную материю… чем низменнее, пустее, темнее, сквернее и недоступнее для украшения предмет, тем больше слава поэта… который, как говорит Гораций или Гомер, может извлечь свет из тумана, розы из навозных куч и оживить бездушное…» (предисловие к «Валентиниану» графа Рочестера, 1685 год - цитирую по «Трудам Английской ассоциации» за 1939 год) . Под натиском реальности я понимаю влияние внешнего события или событий на сознание - это влияние сводит на нет силу мысли. Определение должно быть точным и, значит, высокопарным. Но если мы думаем о целом поколении, о воюющем мире и в то же время пытаемся понять, что происходит с воображением, - особенно если полагаем, что это самое важное, - то наиболее точное объяснение происходящего может оказаться неестественным.

Уже более десяти лет мы находимся под шквальным напором новостей - несравнимо более претенциозных, чем любое их описание. Во-первых, это новости о крахе нашей системы - или же жизни; во-вторых - о новом мире, притом настолько неясном, что никто о нем ничего не знал и до сих пор не знает, не мог и до сих пор не может сказать, что это за мир: пананглийский, пангерманский, панроссийский, панъяпонский или панамериканский; наконец, это новости о войне, которая стала возобновлением прежней - той, что если и не была раньше величайшей из войн, то теперь точно стала. И вот более десяти лет мир думает о событиях, по сравнению с которыми повседневное движение жизни напоминает беготню людей в перерывах между ураганами. Когда обнаруживалась эфемерность прошлого, предполагалась и эфемерность будущего. Немногое из того, во что мы верили, оказалось правдой. Верны только пророчества. Настоящее - это возможность раскаяться. Это нам знакомо. Война - только часть милитарного целого. Нельзя оглянуться назад и увидеть, что раньше было верно то же, что и теперь. Это вопрос давления, а давление не поддается учету и ускользает от историка. Считается, что эпоха Наполеона мало или совсем не повлияла на поэтов и романистов, которые тогда жили. Но Кольриджу, Вордсворту, сэру Вальтеру Скотту, Джейн Остин не приходилось терпеть одновременно Наполеона и Маркса, Европу, Азию и Африку. Можно сказать, что они знали о событиях своего времени столько же, сколько мы - о бомбардировках внутренних областей Китая, и меньше, чем мы знаем о бомбардировках Лондона или должны бы знать о бомбардировках Торонто и Монреаля . Другая часть милитарного целого, на которую мы реагируем не так, как на военные известия, - это подоходный налог. Налоговые формы - это образчики математической прозы. Они подзуживают инстинкт самосохранения у того класса, который позабыл этот инстинкт. Вирджиния Вулф думала, что если подоходный налог не отменят, он поможет поэтам расширить словарный запас ; по-моему, она была права.

Если нельзя утверждать, что время Наполеона окончило одну эпоху в истории воображения и начало другую, то в отношении Французской революции такое утверждение будет ближе к истине. Поражение или триумф Гитлера - это части целого войны, но судьба одного человека отличается от судьбы общества. Возможно, мы ошибаемся - но мы чувствуем, что судьба общества в наше время связана с упорядоченным беспорядком. Мы сталкиваемся с событиями, к которым не можем относиться спокойно; мы не можем повлиять на них. Больше того, они взвихривают наши чувства и сообщают нам жестокость, они вовлекают нас - непосредственно, в действительности, здесь и сейчас; они затрагивают идеи и запреты, регулирующие нашу жизнь, - а может быть, и саму жизнь. Эти события случаются постоянно, они все более зловещи, и мы, так сказать, при них присутствуем. Именно это я имел в виду, когда говорил о натиске реальности - достаточно сильном и долгом, чтобы положить конец одной эпохе в истории воображения и, следовательно, начать другую. У воображения есть любопытное свойство: оно всегда стоит на границе эпохи. Причина в том, что оно всякий раз подстраивается к новой реальности, следует за ней. Не бывает нового воображения, бывает новая реальность. Натиск реальности, конечно, может быть слабее того общего натиска, что я описал. Его ощущают отдельные люди - в зависимости от их жизненных обстоятельств и склада ума. Подытожу сказанное: натиск реальности - определяющий фактор, формирующий художественность как эпохи, так и индивида. Если люди с выдающимся воображением сопротивляются этому натиску или избегают его, для них он перестает существовать.

4.

Теперь попробуем представить себе поэта - каким он может быть? Он не может быть возничим, покоряющим воздушную пустоту. Он должен прожить все последние две тысячи лет - и еще больше - и все это время обучать себя сам. Он будет думать, что Вергилий, Данте, Шекспир, Мильтон жили в дальних странах, в стародавние времена; что созданные ими мужчины и женщины - мертвецы, причем не лежащие в земле, а все еще живущие в тех дальних странах, в стародавние времена - на земле, под землей или в небесах. Он будет поражаться колоссальному воображению, благодаря которому дальнее становится ближним, а мертвые живут столь ярко, насыщенно, что в жизни такого не бывает. Он поймет, что хотя он в течение долгого времени наблюдал, как все покоряется реальности, сам он - несмотря на все страсти ревнителей правды - поэт только до той степени, до какой он способен абстрагироваться и забрать в свое отчуждение реальность, за которую ревнители правды ратуют. Он должен уметь абстрагироваться и абстрагировать реальность, которая найдет место в его воображении. Он прекрасно знает, что возничий из него не слишком благородный, что он не может горделиво восседать в шлеме и доспехах на величественном бронзовом коне. Он вновь вспомнит Мильтона и слова о нем: «Необходимость писать ради заработка не дает постичь творчество, на котором горит печать совершенства. Его качество приводит в замешательство наших торопливых писателей; они уже готовы заклеймить его как нарочито утонченное и неестественное. И если музыкальные и созидательные силы слова не приносят им особой радости, насколько же несовременной, неуместной им должна казаться… музыка поэзии Мильтона» . Из-за Дон Кихота он не сможет избежать выбора, должен будет прийти к решению касательно воображения и реальности - и он поймет, что это не предпочтение одного другому, не решение, которое их разлучит, но нечто более тонкое; это понимание того, что между ними, как между полюсами, существует универсальная взаимозависимость, и оттого он сделает выбор и решит, что они равны и неразделимы. Один-единственный пример: когда Горацио говорит:

Почил высокий дух. Спи, милый принц.
Спи, убаюкан пеньем херувимов! -

разве воображение и реальность здесь не равны и неразделимы? И, конечно, не забудем генерала Джексона и картину «Деревянные лошади».

Я сказал об этой картине, что в ней все создано в угоду реальности. Надеюсь, что этого простого слова довольно. Но, независимо от его мыслимого спектра значений, оно включает все естественные образы, и его коннотации бесконечны. Бергсон пишет, что наиболее прочным из внутренних состояний является созерцание неподвижного предмета. Он говорит: «Если даже он остается неизменным, если я смотрю на него с той же самой стороны, под тем же углом, в тот же день, тем не менее мое впечатление в данный момент отличается от впечатления предыдущего момента. Моя память переводит часть прошлого в настоящее…»

Вот как комментирует это доктор Джоуд: «То же и с внешними явлениями. Каждый предмет, каждое качество предмета выражается в огромном количестве колебаний, движений, изменений. Но что же оно - колеблющееся, движущееся, изменяющееся? Ответа нет. Философия долго пренебрегала значением материи, а современная физика одобрила это пренебрежение… Как выходит, что мир представляется нам набором твердых, неподвижных тел, протяженных в пространстве? Это наш интеллект представляет нам ошибочную картину» .

Поэт по-своему осмысляет реальность, как и художник, и музыкант; помимо того что она что-то значит для разума и чувств, она что-то значит и вообще для всех. Однако это слово в его основном значении - в том, какое имел в виду я, - моментально сообразуется с текущими условиями. Сущность поэзии - не «набор твердых, неподвижных тел, протяженных в пространстве», а жизнь, происходящая в созданной ею самой обстановке. Реальность - это вещи как они есть. Основной смысл слова порождает его многочисленные специальные смыслы. Это джунгли как таковые. А в джунглях всё примерно одного цвета. Итак, во-первых, есть реальность, которая воспринимается как данность, которая неактивна и в целом нами игнорируется. Это благополучная американская повседневность восьмидесятых, девяностых и первого десятилетия нынешнего века. Во-вторых, есть реальность, которая стала проявлять активность - в те годы, когда с викторианством было покончено, а интеллектуальные и социальные меньшинства начали заявлять о себе и лишать наш образ жизни его кажущейся завершенности. Эта куда более жизнеспособная реальность превратила ту жизнь, которая ей предшествовала, в подобие раскрашенных гравюр Аккермана или швейцарских альбомов с карикатурами Тёпфера . Я пытаюсь передать ощущение. Такова была реальность двадцати-тридцатилетней давности. Я сказал, что она отличалась жизнеспособностью. Эта фраза дает ложное впечатление. Жизнеспособна означает напряжена, исполнена фатальности или гипотетической фатальности. Меньшинства принялись убеждать нас, что викторианцы не оставили по себе ничего. Русские последовали за викторианцами, а немцы по-своему последовали за русскими. Осталась - явно или неявно - Британская империя, и нельзя было точно сказать, прикрытие она или мишень. Реальность стала жестокой и остается такой по сей день. Все это я говорю, чтобы пояснить, что, рассуждая о натиске реальности, я имею в виду жизнь в окружении насилия - пока еще не физического у нас в Америке, но физического по отношению к миллионам наших друзей и к еще большему числу врагов; и, можно сказать, духовного насилия по отношению ко всем живущим.

Наш воображаемый поэт должен уметь сопротивляться натиску этой последней реальности или избегать его - зная, что сегодняшний натиск завтра может обернуться еще более сокрушительным. Здесь, дав лишь небрежнейший набросок его воспитания и становления, я заканчиваю говорить о воображаемом поэте.

5.

Я говорю уже довольно долго, а все то, ради чего я затевал разговор, еще не сказано. Меня интересует природа поэзии, и я ее обозначил - с одной из многих точек зрения, которые это позволяют. Это взаимозависимость равноправных воображения и реальности. Это не определение, поскольку оно неполно. Но он обозначает природу поэзии. Далее, меня интересует роль поэта, и это самое важное. Можно ожидать, что здесь я заговорю об общественных - то есть социологических или политических - обязанностях поэта. Таковых у него нет. То, что он должен быть современником, говорится со времен Лонгина , а может быть, и еще раньше. Но он действительно современник, и это почти неизбежно. Насколько современными, в прямом смысле современности, были четыре великих поэта, о которых я только что говорил? Я не думаю, что общественные обязанности поэта значительнее, чем его моральные обязанности. Но если есть что-то, в чем сходятся спорящие о поэзии, - это то, что роль поэта не следует искать в области морали. Я не могу сказать, насколько велико это убеждение, потому что убеждение в том, что на поэте лежат общественные обязанности (этого последнего я не разделяю), так же широко распространено. Реальность - это жизнь, а жизнь - это общество, а также воображение и реальность; таким образом, воображение и общество нераздельны. Прежде всего это справедливо для драматической поэзии. Чтобы она не была просто литературным пережитком, ей нужен жестокий гений. А театр позабыл, что он умеет быть жестоким. Это явно не один из инструментов судьбы. Да, господствующая надо всем сущность поэзии - это жизнь, неиссякаемый источник. Но это не общественная обязанность. Когда человек любит, когда он навещает старую мать - это не общественная обязанность. Он делает это из соображения не быть отвергнутым. Безусловно, если общественные волнения действительно волнуют человека, он будет писать волнующие стихи. Ни один политик не может повелевать воображению, заставляя его действовать так или этак. Сталин может скрежетать зубами всю русскую зиму, однако ни один поэт в Стране Советов весной не проронит ни слова. Он может поражать воображение поэтов своими словами или поступками. Но он не может им указывать. Он один свободен от напыщенного культа - комической стороны европейской катастрофы; для нас это тоже важно . Истина в том, что общественные обязанности, столь усиленно навязываемые, - этап натиска реальности; поэт в наше время (в отсутствие драматических поэтов) должен сопротивляться ему или избегать его. Данте в «Чистилище» и «Рае» был голосом Средневековья, но не потому, что исполнял некие общественные обязанности. Раз именно к этой роли поэта чаще всего вынуждают - что, если ее свести на нет, что, если гипотетический поэт будет смотреть на жизнь, не подвергаясь непременным взысканиям? Какова тогда его функция? Конечно, не выводить людей из затруднений, в которых они оказываются. И равно не подбадривать их, пока они маршируют вслед за своими вождями. Я думаю, что его функция - передавать им свое воображение и что поэт удовлетворен лишь тогда, когда видит, как его воображение загорается в других душах. Короче говоря, его роль - помогать людям проживать свою жизнь. Много раз говорилось, что он не вправе обращаться к элите. Я думаю, вправе. Среди ныне живущих почитаемых нами поэтов нет такого, который не обращался бы к элите. Поэт всегда будет так поступать: обращаться к элите даже в бесклассовом обществе, если только это не грозит ему тюрьмой или ссылкой. В таком случае он, вероятно, не станет обращаться ни к кому. Возможно, он, как Шостакович, будет довольствоваться притворством . Но все равно он будет обращаться к элите, поскольку все поэты к кому-то обращаются и это касается сути инстинкта - а перед нами, кажется, именно инстинкт: обращаться следует к элите, не к потаскухе, а к женщине с волосами пифии, не к торговой палате, а к собранию себе подобных, если только себе подобных достаточно, чтобы заполнить собрание. А если элита отвечает, то не из любезности, но потому, что поэт воодушевил ее, потому, что он исторг из нее то, что она искала в себе самой и в окружающем и чего до сей поры не нашла, - и теперь она сделает для поэта то, чего он не в состоянии сделать для себя, то есть воспримет его поэзию.

Я повторяю: его роль - помогать людям проживать свою жизнь. Ему бесконечно приходилось придавать жизни тот вкус, который она имеет. Он имел дело с тем, во что воображение и чувства превратили мир. В сущности, он имел дело с жизнью - но не так, как с ней имеет дело интеллект, и, следовательно, не нужно говорить нам, что поэзия и философия сродни друг другу. По двум причинам я хочу повторить ряд наблюдений Шарля Морона . Во-первых, эти наблюдения показывают, каким именно образом поэт помогает людям проживать свою жизнь, а во-вторых, они хорошо предваряют разговор об эскапизме. Вот они: художник делает нас эпикурейцами; он должен отыскивать произведения искусства в окружающем мире, а затем извлекать их, если он творит их не совершенно самостоятельно; он - amoureux perpétuel мира, который он обдумывает и тем самым обогащает; цель искусства - выразить человеческую душу; и, наконец, все, что напоминает о твердой хватке реальности, не принадлежит к полю эстетики. Разве можно, держа в памяти эти афоризмы, порицать эскапизм? Поэтический процесс с точки зрения психологии есть процесс эскапистский. Вся болтовня об эскапизме, на мой взгляд, - обычное лицемерие. При ближайшем рассмотрении мои собственные замечания о реакции на натиск реальности подразумевают эскапизм. У слова «эскапизм» есть уничижительный смысл, но меня нельзя заподозрить в том, что я к этому смыслу прибегаю. Уничижительный смысл появляется там, где поэт не связан с реальностью, где воображение не следует за реальностью - а я придаю этому первостепенное значение. Если мы вернемся к набору твердых, неподвижных тел, протяженных в пространстве, о которых говорил доктор Джоуд; если мы представим себе, что это пустое пространство, ничто, лишенное цвета, и тела в нем хоть и тверды, но не отбрасывают теней, хоть и неподвижны, но заключают в себе скорбную силу; если вдруг мы, не успев прочувствовать эту абсолютную нищету, вдруг услышим глубоко отличное и знакомое описание места:

Немого утра строгая краса
Глядит на городские чудеса
И словно облачает в одеянья.
Театры, башни, храмы, изваянья
Сверкают, и прозрачны небеса, -

то тут мы и поймем, как поэты помогают людям проживать свою жизнь. Этого примера нам довольно. На самом деле, есть мир поэзии, неотличимый от мира, в котором мы живем, или уж точно неотличимый от того мира, в котором мы рано или поздно будем жить, - ведь поэт обладает, или обладал, или должен обладать могуществом именно потому, что он создает мир, к которому мы постоянно обращаемся, не ведая этого, и потому, что он сообщает жизни высший вымысел, без которого мы не способны ее себе представить.

А как быть со звучанием слов? Как насчет благородства, богатства которого были мерилом ценности поэта? Я не знаю ничего, что с течением времени могло бы пострадать больше, чем музыка поэзии, - и ничего, что пострадало меньше. Мы все сильнее нуждаемся в словах для выражения наших мыслей и чувств, которые - если отбросить иллюзии - являются нашим подлинным, взаправдашним опытом; это значит, что мы вслушиваемся в слова, когда их слышим, любим их и чувствуем, ищем их звучания, желая завершенности, совершенства, необратимого колебания, - только тончайший поэт способен к таким словам. Те, кто размышлял о пути поэзии, те, кто понимает, что слова суть мысли, и не только наши, но и тех мужчин и женщин, которые не понимают, что такое их мысли, - те, кому это ясно, должны знать: поэзия прежде всего - слова, а слова поэзии - прежде всего звуки. Значит, и я, и вы потратили бы время с большей пользой, если бы я меньше заботился о том, чтобы обрисовать характер и положение гипотетического поэта. Но если бы я этого не сделал, меня легко было бы упрекнуть в риторичности, тогда как я простейшими словами говорил о вещах, важнее которых в мире просто нет. Слова поэта - о вещах, которые без слов не существуют. Итак, образ возничего с крылатыми конями, во все времена важный и драгоценный, был создан словами, сказанными о вещах, которые без слов бы не существовали. Описание статуи Верроккьо - это, возможно, конструирование иллюзии, равной самой статуе. Поэзия - это откровение в словах, данное посредством самих слов. Кроче не имел в виду конкретно поэзию, когда говорил, что язык - это постоянное творение . Что до благородства, то я не могу быть уверен, что его падение, если не полное исчезновение, - это нечто большее, нежели диспропорция между воображением и реальностью. Мы немного помешаны на правде. Мы ей одержимы. В конечном счете правда, по которой мы сходим с ума, научит нас видеть дальше правды, видеть что-то, где будет властвовать воображение. Дело не только в том, что воображение следует за реальностью, но и в том, что реальность следует за воображением, и на этой взаимозависимости все строится. Если мы сможем восстать из нашей bassesse , то в этом нам поможет только некое богатство разума. И что же это за богатство? Только здравый смысл, но этот здравый смысл, превосходящий правду, окажется благородством старинного происхождения.

Поэт не допускает, чтобы кто-то другой диктовал ему его задачи. Он отрицает, что у него есть задачи, и полагает, что организация materia poetica есть логическое противоречие. Но воображение сообщает всему, к чему прикасается, особые свойства, и я думаю, что особое свойство самого воображения - благородство, которое бывает разных степеней. Это врожденное благородство - естественный источник другого благородства, которое наше чересчур решительное поколение считает ложным и упадочным. Я говорю о том благородстве, что составляет нашу духовную высоту и глубину, и хотя я понимаю, как сложно выразить его словами, я обязан дать о нем представление. Нет ничего столь неуловимого, непостижного. Ничто так скоро не искажает само себя и не прячется. Раскрывать его нецеломудренно, а его явственные проявления страшны. Но оно есть. Потому, что оно есть, возможно самое желание умных и жаждущих жизни людей читать и писать стихи. Речь идет не об этике, не о звуке - речь вообще не о том, какое оно. На самом деле оно вот какое - сложное, и каждый ежедневно и по-разному это ощущает. Речь не о торжественности, не о зловещести, не о старых нравах. С другой стороны, я избегаю определения. Определение его зафиксирует, а оно не должно быть зафиксировано. Как и внешний предмет, благородство выражается в огромном количестве колебаний, движений, изменений. Зафиксировать его значит уничтожить его. Поэтому я покажу его незафиксированным.

В конце прошлого года в лондонской галерее Лестер прошла выставка цветочных акварелей Эпстайна. Рецензент журнала «Аполло» писал: «Как тяжбу с тленом красоте иметь?.. Цитата из 65-го сонета Шекспира предваряет каталог… Она будет уместна для любого изображения цветов, не только для работ мистера Эпстайна. Его акварели не претендуют на хрупкость. Они кричат, они взрываются на листе, они противостоят ярости мира такой яростью формы и цвета, которой не бывает у цветов в природе и не было в искусстве со времен Ван Гога» .

Какую свирепую красоту обретает строка Шекспира, процитированная в таком контексте! Хотя в ней звучит отчаяние, она «имеет тяжбу», и ее тяжба благородна. Благородство - это то, чего заметнее всего не хватает в современной поэзии. Это то, что поэты ищут с наибольшими упорством и верой, убежденные в том, что оно где-то существует. Голос благородства принадлежит к тем неотчетливым голосам, которые поэты должны расслышать и записать. Благородство риторики - это, конечно, безжизненное благородство. Афоризм Парето «История - кладбище аристократий» довольно легко переиначить: «Поэзия - кладбище благородств». Для чувствительного поэта, который понимает, что такое отрицание, нет ничего сложнее, чем признать существование благородства. Однако именно этого он настойчивее всего от себя требует, потому что только такое признание оправдывает его существование и тот периодический экстаз, или экстатическую свободу ума, который является его особой привилегией.

Трудно представить себе, что может быть несвоевременнее благородства. Если смотреть на него просто, в упор, оно кажется фальшивым, мертвым, уродливым. Сам взгляд на него заставляет нас остро осознать, что здесь и сейчас, в настоящем, в реальности, прошлое выглядит фальшивым, и, значит, мертвым, и, значит, уродливым, - и мы отворачиваемся от него как от чего-то отвратительного, а особенно нас отталкивает его напыщенность: это то, что было в свое время благородным, величественным, высокопарная старина. Но волна - это сила, а не вода, ее составляющая и всегда разная; точно так же и благородство - это сила, а не словесное выражение, всегда разное. Вероятно, определение благородства как силы действеннее всего, что я говорил до сих пор, пытаясь примирить вас с благородством. Это не выдумка, привитая человеку разумом. Разум ничего не привил к человеческой природе. Это внутренняя ярость, защищающая нас от внешней ярости. Это воображение, ответно выступающее против натиска реальности. В конечном итоге это нечто, связанное с самосохранением, - вот почему его выражение, звучание слов, без сомнения, помогает нам проживать нашу жизнь.

Образ юноши как возмужалого поэта
1.

То, что центрально для философии, кажется, наименее для нее ценно. Сейчас я приведу три коротких примера. Начну с отрывка из письма Генри Брэдли Роберту Бриджесу:

«Сам я держусь весьма скептического мнения обо всех философиях, старых и новых. Не то чтобы я презирал философию или философов; мне просто кажется, что Вселенная слишком велика, чтобы ее могли постигнуть хотя бы самые выдающиеся сыны Адама. Мы, конечно, схватываем проблески настоящих проблем и даже, может быть, настоящих решений; но боюсь, что, формулируя вопросы, мы всегда подменяем настоящие проблемы иллюзорными» .

Это ответ на письмо Бриджеса, в котором тот высказывается о Бергсоне. Второй пример. Именно о Бергсоне Поль Валери сказал:

«peut-être l’un des derniers hommes qui auront exclusivement, profondément et supérieurement pensé, dans une époque du monde où le monde va pensant et méditant de moins en moins. <…> Bergson semble déjà appartenir à un âge révolu, et son nom est le dernier grand nom de l’histoire de l’intelligence européenne» .

И третий: слова о бергсоновой «Творческой эволюции» из письма Уильяма Джеймса к самому Бергсону:

«Наверное, вас позабавит это сравнение, но, закончив чтение, я ощутил то же послевкусие, что и по прочтении “Мадам Бовари”: вкус непреходящего благозвучия…»

2.

Если эти мнения разделяют многие и, следовательно, многие думают так об истине и о том, что можно назвать официальном взглядом на бытие (а философскую истину мы можем назвать официальным взглядом), то этого нельзя ожидать в отношении поэзии - которую мы назовем неофициальным взглядом на бытие. Это определение поэзии куда шире, чем привычные прочие. Но подобно тому, как изменяется природа истины - может быть, лишь оттого, что философы приходят и уходят, - меняется и природа поэзии, может быть, лишь оттого, что поэты приходят и уходят. В мире жизни и смерти так просто сказать, что сама причина живет и умирает: это значит, что и воображение живет и умирает.

Однажды, когда Кольридж плыл на пакетботе в Германию, компания датчан пригласила его выпить с ними. Вот что он пишет:

«Я согласился, и к моим услугам были превосходные вина, а также десерт: виноград и ананас. Датчане окрестили меня доктором богословия - я был одет во все черное, в большие башмаки и черные шерстяные чулки и вполне мог сойти за миссионера-методиста. Но я отклонил это звание. Кто же вы тогда?.. Должно быть, un philosophe ? В ту пору из всех возможных прозваний и положений я питал наибольшее отвращение именно к этому: un philosophe… Датчанин сообщил мне, что все в этой компании были философами, как и я… Мы пили, разговаривали и пели, а потом стали и говорить, и петь хором; тогда мы поднялись с мест и протанцевали на палубе несколько танцев» .

Для поэзии, для воображения, для подхода к истине или бытию с точки зрения воображения Кольридж - одна из величайших фигур. Тем не менее подобно тому, как Уильям Джеймс почувствовал в книге Бергсона непреходящее благозвучие, мы чувствуем в Кольридже, одетом в черное, в большие башмаки и черные шерстяные чулки, танцующем на палубе гамбургского пакетбота, - человека, который всю жизнь давал поэзии определения, до сих пор актуальные; но они больше не поражают нас в первую очередь своей актуальностью.

Определяя поэзию как неофициальный взгляд на бытие, мы противопоставляем ее философии и в то же время устанавливаем между ними отношения. В философии мы пытаемся прийти к истине путем разума. Очевидно, что это выражение - условность, принятая для удобства. Если мы скажем, что в поэзии мы пытаемся прийти к истине путем воображения, это тоже будет условность, принятая для удобства. Мы должны рассматривать поэзию как по меньшей мере нечто, равное философии. Если объект обеих - истина и если при этом очень многие относятся ко всем философам весьма скептически, то - скажем кратко - еще больше людей должны относиться так же к поэтам. Мы полагаем, что рациональные мысли должны насыщать рассудок, а вообразительные - соответственно воображение. Следовательно, мы скептически относимся к рациональным идеям, если они не насыщают рассудок, а к вообразительным - если они не насыщают воображение. Если вообразительная идея не насыщает рассудок, для нас это в порядке вещей. Если же вообразительная идея не насыщает воображение, значит, она не соответствует нашим ожиданиям. Наконец, с другой стороны, если вообразительная идея насыщает воображение, нам не важно, что она не насыщает рассудок, - хотя мы сочли бы ее более полной, если бы рассудок был насыщен вместе с воображением. Отсюда заключаем: если идея насыщает и рассудок, и воображение - представим, например, что такова идея Бога, - то она предоставит нам Божественные начало и конец, которые сейчас отдельно разум только предполагает, а отдельно воображение только обдумывает. Это иллюстрация. Совершенно ясно, что в таком случае поэту, чтобы состояться, нужно создавать поэзию, которая насыщает и рассудок, и воображение. Это не означает, что в перспективе поэт окажется в том положении, в каком сейчас находится философ. Напротив, если конец философа - отчаяние, то конец поэта - самоосуществление, ибо он видит оправдание жизни в поэзии, насыщающей воображение. Таким образом, поэзия, которую мы поначалу приравняли к философии, может статься, и превосходит ее. Но область определений - почти область апологетики. Вид ее может немного измениться, если мы не скажем «определение пока не найдено», а скажем «определения нет».

3.

Разумеется, определение пока не найдено. Вы не найдете его в трактатах об искусстве поэзии Аристотеля и Горация. Издавая сочинения Аристотеля, Файф пишет, что тот вообще не ценил поэзию . Во времена Аристотеля в греческом языке не было слова, подобного слову «литература». Однако нынешняя поэзия чаще всего - литература, ведь поэзия подключается к своего рода тенденции становиться литературой. Сама жизнь подвержена этой тенденции, которая есть этап роста умственного опыта. Накопление умственного опыта, в свою очередь, есть этап развития цивилизации. Для Аристотеля поэзия была подражанием, в частности, драматическому действию . В главе шестой Аристотель указывает составные части трагедии и среди них - характеры и мысли , которые не следует смешивать. Характер в драме - это то, что определяет качества действующих лиц, определяет, чего они ищут или избегают; следовательно, характеру не место в речи о маловажном предмете. Вот что пишет издатель:

«Тот, кто выбирает, к примеру, месть, а не безопасность, раскрывает свой характер действием Воли. Тот, кто выбирает за ужином куропатку, а не кролика, не раскрывает ничего, поскольку такой выбор сделал бы любой разумный человек».

Подобные вещи не имеют ничего общего с поэзией. Мы, обладающие чувством вообразительного, сегодня неизбежно считаем язык, в котором нет слова, обозначающего литературу, странным - хотя это язык Платона. Для нас заявление, что поэзия и литература близки друг к другу, не парадоксально. Хотя определения поэзии нет, есть ощущения, приближения. Шелли, выдвигая определение «в общем смысле», дает именно приближение. Он говорит, что поэзия - «речь, порождаемая властной потребностью, которая заложена во внутренней природе человека» . Поэма для Шелли - «это картина жизни, изображающая то, что есть в ней вечно истинного» >. Поэзия «есть действительно нечто божественное. Это одновременно центр и вся сфера знания… летопись лучших и счастливейших мгновений, пережитых счастливейшими и лучшими умами… она запечатлевает мимолетные видения, реющие в поднебесье» . Несмотря на отсутствие определения, несмотря на ощущения и приближения, мы всегда способны узнать поэзию. Следовательно, нам нетрудно представлять, что является ее центром, - некая vis или nœud vital , по отношению к которой в отсутствие определения все попытки определения оказываются периферийными. Порой нам кажется, что психология поэзии нашла путь к ее центру. Мы говорим, что поэзия есть превращение, и в нескольких строках описания глаза, руки, посоха мы видим самую суть этих предметов - и так отчетливо, что мы заявляем: если у философа получается ничто, потому что он терпит неудачу, то у поэта может получиться ничто, потому что он добивается успеха. Философу не удается совершить открытие. Положим, что поэт его совершил и сумел после этого своими волей и разумом переделать нас. Значит, он способен нас и уничтожить. Если бы центр существовал или мы бы верили, что он есть, глупо было бы бояться или избегать его обнаружения.

Итак, нам нетрудно распознавать поэзию и одновременно мы полагаем, что она - не вершина, которой можно достичь, не дуновение с вышины и не какое-то явление, которое, дождавшись открытия, сделается неподвластным случаю. В таком случае мы можем объяснить ее как ход развития личности поэта. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы до этого дойти. Определение поэзии как хода развития личности поэта не означает, что поэт участвует в этом как субъект. Аристотель писал: «Сам поэт должен говорить от своего лица как можно меньше» . Не отходя от темы нашего разговора, запомним, что это положение Аристотеля цитируется в связи с идеей о том, что поэзия - это ход развития личности поэта. Это та составная часть, та сила, благодаря которой поэзия остается живым предметом, обновляющимся и вечно новым фактором влияния. Утверждение, что поэт не участвует в этом развитии как субъект, до известной степени справедливое, предохраняет от прямого эгоизма. С другой стороны, без косвенного эгоизма не бывает поэзии. Не бывает поэзии без личности поэта - вот простой ответ на вопрос, почему до сих пор не найдено определение поэзии и почему его попросту не существует. В одной из замечательных недавних книг «Жизнь форм в искусстве» Анри Фосийон пишет:

«Человеческое сознание постоянно стремится к языку и стилю. Обретая сознание, мы обретаем и форму. Даже на уровнях, лежащих значительно ниже области определенности и ясности, существуют формы, измерения и отношения. Сущность ума в том, что он непрерывно описывает сам себя» .

Это и есть косвенный эгоизм. Ум поэта описывает себя в его стихах с таким же постоянством, как ум скульптора описывает себя в его фигурах или как ум Сезанна описывал себя в его «психологических пейзажах». То, о чем речь, гораздо шире темперамента художника, о котором обычно говорят. Нас интересует вся личность; мы на самом деле говорим, что поэт, автор героической поэмы, которая будет удовлетворять всем нашим нынешним и грядущим запросам, создаст ее мощью своего разума, силой воображения и, кроме того, неизбежным и не требующим усилий развитием своей индивидуальности.

Сезанн в своих письмах очень часто говорил о темпераменте артиста. Мы предполагаем нечто большее, и, кажется, большее предполагал и Сезанн. Он писал:

«Только первичная сила, id est темперамент, приводит человека к цели, которой он должен достичь».

«Даже с небольшим темпераментом можно стать большим художником. Важно чувствовать искусство… Вот почему все учреждения, субсидии, почести устроены только для кретинов, мошенников и негодяев».

И еще, на этот раз в письме к Эмилю Бернару :

«Ваши письма для меня драгоценны… потому что их приход вызволяет меня из однообразия, вызванного постоянным… поиском единственной и неповторимой цели… Я вновь могу описать Вам… осознание той части природы, которая, появляясь в нашем поле зрения, дает нам изображение. Теперь надлежит развивать мысль: как бы ни выражались перед природой наши темперамент или сила, мы должны воспроизводить то, что видим».

И, наконец, в письме к сыну:

«Без сомнения, необходимо преуспеть в чувствовании для одного себя и в выражении одного себя».

4.

Итак, мы предприняли попытку уравнять поэзию с философией, причем отметили, что в перспективе у поэзии может появиться преимущество; но мы также сказали, что поэзия личностна. Если она личностна в уничижительном смысле, ценность ее невелика и философии она не ровня. Но мы рассматриваем творческий процесс и личность поэта, его индивидуальность, как составную часть творческого процесса; а под развитием личности поэта мы понимаем интересные особенности, действие нервной чувствительности поэта при создании произведения и, по большому счету, физические и психические факторы, которые формируют его как личность. Если человеку действуют на нервы громкие звуки, его, скорее всего, будут раздражать и яркие цвета, и он предпочтет моросящий дождик в Венеции ливню в Хартфорде . Все гармонично. Если он сочиняет музыку, это будет музыка, подходящая для его собственных нервов. Однако многие думают, что художник не зависит от своей работы. В главе «Формы в уме» Фосийон говорит о назначении материи, или о «технической судьбе», которой соответствует назначение умов; другими словами, определенной системе форм соответствует определенная система умов. Здесь заложено зерно перемены. Получается, что назначение опознает свою материю предварительно, до прямого контакта. В качестве примера он берет первый вариант «Темниц» Пиранези - это вариант-«скелет». Но «двадцать лет спустя Пиранези вернулся к этим гравюрам, и, работая над ними, наполнял их новыми и новыми тенями - когда он закончил, можно было сказать, что этот поразительный мрак он извлек не из медной пластины, но из настоящей скалы какого-то подземного мира». Род чувства, которое испытывает поэт, когда пишет - или написал - стихотворение, которое полностью соответствует его цели, - свидетельство личностной природы его деятельности. Опишем это с преувеличением: поэт также переживает ту трансформацию, чтобы не сказать апофеоз, которую совершает его произведение. Скорее всего, это переживание заставляет его думать о поэзии как о стадии метафизики; и, должно быть, оно дразнит его ощущением, что той самой таинственной vis или nœud vital, о которой уже шла речь, можно достичь. В «Двух источниках морали и религии» Бергсон говорит о морали стремления. В ней, как он пишет, неявно присутствует «чувство прогресса. Эмоция… это энтузиазм движения вперед… Но до этой метафизической теории… существуют простые представления… Мы говорили об основателях и реформаторах религий, мистиках и святых… Они говорят прежде всего, что то, что они испытывают, - это чувство освобождения» .

Это не то чувство, в котором люди обыкновенно отдают себе подробный или, что, наверное, лучше, точный отчет; оно, таким образом, присуще лишь поэтам, превосходящим нас по своей природе так же, как по речи. В нем в принципе нет ничего необычайного, хотя оно способно быть довольно необычным. Напротив, как Бергсон отсылает к более простым проявлениям стремления - примерам из жизни святых, - так и мы можем ссылаться на более простые проявления (не такие же, но и не полностью отличные) в жизни тех, кто только что написал первые свои важные стихотворения. В конце концов, юноша или девушка, написавшие несколько стихотворений и желающие прочесть их, - это всего лишь многословные неофиты или же те, кто смотрит в зеркало и внезапно различает следы своей ранее не известной генеалогии. Нас интересует эта трансформация в первую очередь со стороны поэта. Тем не менее она передается и читателю. Каждый, кто читал в течение нескольких дней большую поэму, например «Королеву фей» , знает, как поэма завладевает читателем и как это приучает его жить в своем воображении и освобождает его там.

Это чувство освобождения стоит отдельно изучить в отношении к опыту написания произведения, которое полностью соответствует цели поэта. Бергсон имел в виду религиозное стремление. Поэт, испытывающий то, что раньше звали вдохновением, переживает и стремление, и вдохновение . Но здесь нет различия, поскольку ясно, что Бергсон включал в понятие стремления не только желание, но и исполнение желания, не только мольбу, но и взвешенное решение Высшего судии. Истинное в переживании поэта - то же, что истинное в переживании художника, музыканта и любого творца. Значит, когда мы говорим об освобождении, мы подразумеваем исход; когда мы говорим об оправдании, мы подразумеваем такое правосудие, о котором мы не знали и на которое не рассчитывали; если, испытывая очищение, мы в состоянии думать о становлении своего «я», то очевидно, что переживание поэта ничем не слабее переживания мистика - и мы можем быть уверены, что переживания поэтов, людей одной крови со святыми, ничем не слабее переживаний самих святых. Дело в природе переживания. Дело не в отождествлении или соединении несхожих фигур, не в том, чтобы делать из поэтов святых или из святых поэтов.

В состоянии душевного подъема мы превосходно привыкаем к мысли, которая движется, и к l" oiseau que chante . Природа этого чувства подлежит обсуждению, и, следовательно, его ценность спорна. С одной стороны, его можно отвергнуть как банальный источник эстетического удовольствия. С другой стороны, если мы скажем, что идея Бога - только поэтическая идея, пусть даже высшая поэтическая идея; что наши представления о рае и аде - это только поэзия, которая называется по-другому, пусть даже поэзия, в которую вписана наша жизнь, поэзия, затрагивающая чувство избавления, облегчения, совершенства, чувство призвания, благодаря которому все узнают правду и правда освободит их, - если мы скажем все это и сможем увидеть поэта, который добрался до Бога и усадил Его на небесный трон во всей Его славе, то сам поэт, все еще находящийся в исступлении от поэмы, целиком соответствующей его цели, покажется нам - будь он молодым или старым, в обносках или в торжественном одеянии - человеком, которому было необходимо то, что он сотворил, и он будет провозглашать радостные гимны своему творению. Возможно, это грубое преувеличение простейшего предмета. Но, может быть, это замечание истинно для многих еще более удивительных явлений жизни и смерти.

5.

У истории мужской облик. Не берусь сказать, получила ли она его от своих добрых или злых героев, но ясно, что частично она получила его от философов и поэтов. Вспоминая их, поучительно подмечать, в сколь большой степени они обязаны впечатлением, которое производят, развитию мысли своего времени и давно забытому изобилию искусств, в том числе поэтических, и в сколь малой - вещам куда более помпезным и громким. Когда мы размышляем о семнадцатом веке, стоит обратить внимание, насколько его эффектное обличье связано с тем, что в это время неправдоподобное больше всего страдало от правдоподобного. Для нас семнадцатый век - эпоха взлета мысли. Но воскрешать в памяти такие эпохи мы можем только по тогдашним записям и мемуарам; мы не обладаем зрением и слухом тех, кто жил тогда, в неизбывной пыли и грязи. Лицо семнадцатого века в нашем представлении - это суровое лицо сурового мыслителя, мильтонианский образ поэта, строгого и решительного. В результате в нашем сознании отражается вполне первобытный фон неправдоподобия, воображение без разума, из которого выступает юная фигура, идущая обок с собственной музой; образ этой музы еще наполовину звериный и все же более значительный, нежели человеческий, - этакая сестра Минотавра. Эта юная фигура - выстоявший разум. Это воображение сына, до сих пор не свободное от древнего воображения отца. Это светлый разум юноши, все еще обремененный предрассудками разума старика. Это дух, возникший из самого себя, а не из окружающей мифологии, и с помощью размеренной речи он указывает на сложности, из которых он соткан. Для этого Энея Анхис - прошлое.

Неправдоподобное - это не часть поэтической истины. Наоборот, в поэзии для нас важна, как и везде, вера вменяемых людей в правдоподобные вещи . Поэтическая истина охватывает правдоподобные вещи - может быть, это не совсем так, но так должно быть. Это касается того, что разум способен развиваться. В одном из писем Хавье Дудан говорит: «Il y a longtemps que je pense que celui qui n"aurait que des idées claires serait assurément un sot» . На это можно возразить, что человека, у которого в голове только ясные мысли, нельзя даже вообразить, ибо наша природа - бесконечное пространство, в котором разум движется и не приходит к финишу. Неправдоподобное неистощимо, но, к счастью, не всегда одинаково. Итак, мы понимаем, что миг экзальтации, которую испытывает поэт, написавший произведение, полностью соответствующее его цели, - это миг победы над неправдоподобным, миг чистоты, которая не замутняется - оттого, что после исчезновения неправдоподобного его место занимает нечто правдоподобное. Мы подошли к моменту, когда необходимо говорить о поэтической истине начистоту, и заметим: утверждая, что философ идет к истине по-своему, а поэт по-своему, мы имеем в виду, что они идут к одному и тому же, и упускаем из вида, что на самом деле они приближаются к двум разным частям целого. Это все равно как если бы мы заявили, что у логики, математики, физики, здравого смысла и воображения одна цель. Или, проще говоря, как если бы мы заявили, что между философской истиной и поэтической истиной нет разницы. Но между ними есть разница: это разница между логическим знанием и эмпирическим. Поскольку среди философов нет согласия в том, что составляет философская истина, как показывает (нужна ли здесь вообще иллюстрация?) Бертран Рассел в «Исследовании значения и истины» , то даже если мы заявляем, что «истина» как статическое понятие должна быть отброшена , на ходу придумывать определение поэтической истины - бесполезное занятие. Тем не менее можно сказать, что поэтическая истина - соглашение с реальностью, заключенное воображением человека, на которого это самое воображение сильно действует: какое-то время он убежден в его истинности, что выражается сообразно его чувствам или, позволительнее сказать, его личности. Выходит, что разница между истиной философской и поэтической фундаментальна. Что до самого определения, оно только средство для того, чтобы двигаться дальше. Очень скоро мы вернемся к природе поэтической истины.

В самом благоприятном климате, среди богатств жизни, простой образ юноши как возмужалого поэта неизменно окружен роем двойственных персонажей; он обязан постоянно быть готов дать отпор их мышлению и речи. Это философы-поэты и поэты-философы. Мадам де Сталь говорила: «Nos meilleurs poétes lyriques, en France, ce sont peut-être nos grands prosateurs, Bossuet, Pascal, Fénelon, Buffon, Jean-Jacques…» Клодель прибавил к ним Рабле, Шатобриана, даже Бальзака, в связи c чем Рене Фернанда заметил: «On remarquera que M. Claudel a supprimé les ‘peut-être’ de Mme. De Staël» . Англичане часто говорят о Баньяне как поэте . В таком случае стоит взглянуть и на Уильяма Пенна как на поэта, хотя он, может быть, не написал ни одной стихотворной строчки . Но соблазнительнее всех пример Декарта. Говорить о людях масштаба Декарта как о «двойственных персонажах» - невероятно трудно. В своем комментарии к «Рассуждению о методе» Леон Рот пишет:

«Его видение вначале явило ему “словарь”, затем “поэзию” и только после того - est et non ; его “рационализм”, подобно “антирационализму” Паскаля, был плодом борьбы, не всегда до конца успешной. Что может быть дальше от рационализма, чем его ранняя мысль из “Олимпики”, сохраненная Байе (попутно заметим, что всем ранним трудам Декарт давал поэтические названия): “В сочинениях поэтов есть фразы куда более серьезные, чем в сочинениях философов… В нас, как в каменистой почве, укрыты семена знания. Философы взращивают их здравым смыслом; у поэтов они прорастают из воображения, и эти всходы живее”. Именно “рационалист” Вольтер привлек внимание к “поэтическому” в Декарте. Неподготовленному читателю бросается в глаза расточительное богатство его стиля. Его язык полон сравнений, взятых не только из искусств - таких, как литература, живопись и театр, но и из знакомых всем сцен повседневной и деревенской жизни… И не только его ранние вещи таковы. Это явственно видно даже в его последнем опубликованном труде - научном анализе “страстей души”. Тот же Вольтер отметил: последним, что вышло из-под пера Декарта, был балет, написанный для королевы Швеции ».

Философ доказывает, что он существует. Поэт просто наслаждается существованием. Философ думает о мире как о гигантском коллаже, или, говоря его собственными словами, мир таков, как тот, кто его воспринимает. Так, Кант говорит, что форма объектов восприятия обусловлена природой сознания. Но поэт говорит, что в любом случае la vie est plus belle que les idées . Едва ли нужно напоминать, что люди более или менее иррациональные всего лишь более или менее рациональны; вот почему я не удивился, прочитав в «Нью Стейтсмен» слова Рэймонда Мортимера о том, что «мысли» Шекспира, Рэли или Спенсера - на деле просто банальности того времени, а прославлять поэтов как мыслителей - викторианская привычка, поскольку «их мысли обычно заимствованы или сумбурны» . Но разве Шекспир оставляет у нас впечатление, будто мы читали набор банальностей эпохи Возрождения? Однажды, давным-давно, Сара Бернар играла Гамлета. Дойдя до монолога «Быть или не быть», она встала вполоборота к залу; совершая плавные, небольшие круговые движения поднятой над головою рукой и глядя на эту руку, она произнесла - с отчаянием, будто извлекая слова из глубины галлюциноза:

D"être ou ne pas d"être, c"est là la question…

И зритель следовал за нею, с головой погружаясь в замысловатую метаморфозу мыслей, которые проходили сквозь разум с изяществом, с четкостью изобилия, с толкотней и напором направленности, и если мысли эти были позаимствованы и сумбурны, заимствование снималось, а сумбур рассеивался.

Есть жизнь вне политики. Это та жизнь, которой живет юноша как возмужалый поэт - в атмосфере лучезарной и благотворной. Это жизнь такой атмосферы. Философ в ней - чужак. Удовольствие поэта в этой атмосфере - это удовольствие гармонии с лучезарным и благотворным миром, в котором он живет. Это гармония, которую Малларме нашел в «девственном, живом, красивом сегодня» , а Хопкинс - в цвете «грозово-лилового пляжа, оперенного лиловой грозой» .

Косвенная цель или, лучше сказать, обратный эффект монологов в аду и самых небесно-райских поэм, а также, вообще говоря, всей музыки, исполненной на склонах амфитеатров лунных кратеров, - это, кажется, именно заключение соглашения с реальностью. Это mundo воображения, в котором воображающий человек черпает наслаждение, а не пустынный мир разума. Человек наслаждается силой, порождающей истину, которой не может достичь разум в одиночку, истину, которую поэт узнает чувством. Этика лучезарной и благотворной атмосферы поэта - этика верного чувства.

6.

Я сравнил поэзию и философию; я указал, до какой степени поэзия личностна - как в своем истоке, так и в итоге; я сказал о типичном возбуждении, неотделимом от подлинного занятия поэзией; я отметил, что поэзия приняла участие в общем движении от неправдоподобного к правдоподобному; я на ходу придумал определение поэтической истины и коснулся цельности и особенностей характера поэта. Итак, на данный момент мы пришли к тому, что поэт должен избавиться от всякого жречества и неуклонно двигаться в сторону правдоподобия. Он должен сотворить свое нереальное из реальности.

Если мы, будучи в согласии с реальностью, оценим природу нашего опыта, мы, например, поймем, что у нас не получается быть метафизиками. Уильям Джеймс писал:

«Большинство из них [метафизиков] были недееспособны. Вот я: я не могу заснуть, не могу купить лошадь, не могу сделать ничего, что подобает мужчине; но вы, взглянув на мою фотографию, говорите, что я - второй генерал Шерман, только еще лучше и замечательней! Ну что ж! Я люблю вас за это дружеское заблуждение» .

По всем причинам, упомянутым Уильямом Джеймсом, и вопреки Жаку Маритену мы не хотим быть метафизиками. В толпе, окружающей простой образ юноши как возмужалого поэта, есть и метафизики. А мы, перестав быть метафизиками - хотя мы и взяли что-то от них, как от всех прочих, - находимся в лучезарной и благотворной атмосфере и изучаем сначала одну случайно найденную деталь этого мира, только одну, а затем другую, и видим вокруг столько всего, что без малейшего нашего вмешательства является поэзией - например, голубое небо, - и понимаем, что воображение никогда не приносит ничего в мир, но, напротив, подобно личности поэта в творческом акте, оно не больше чем процесс, и мы всей душой хотим не писать фальшиво - и разве в этот миг мы не начинаем думать, что, может быть, поэзия - это только реальность, что поэтическая истина - это фактическая истина, которую видят те, кто чувствительнее, восприимчивее нас? С этой точки зрения истина, которую мы ощущаем, пребывая в согласии с реальностью, - это истина факта. Следовательно, когда люди, обескураженные философской истиной, обращаются к поэтической, они возвращаются к отправной точке, к факту - важно учесть, что не к голому (если угодно, абсолютному) факту, но к факту, который, вероятно, лежит в первую очередь за пределами их восприятия и за пределами их привычной чувствительности. То, что мы называем возвышением и восторгом поэта, которые он передает читателю, - может быть, не столько возвышение, сколько накал разума и, значит, безусловный триумф над неправдоподобным. В порядке очищения, которому все мы подвергаемся, приближаясь к некой главной чистоте, и которое при этом ощущаем, мы можем заявить:

«Я больше не верю, что есть какая-то мистическая муза, сестра Минотавра. Это одно из пестовавших меня чудовищ, которых я отверг. Я сам - часть реальности, и только мою собственную речь и ее силу я слышу сейчас и буду слышать всегда».

Эти слова можно выбить над вратами, ведущими дальше. Но если поэтическая истина - это факт, а факт целиком заключен сам в себе, ибо лежит между полюсами чувствительности, то речь идет о чем-то столь же обширном, сколь и неоднозначном. Мы исключили абсолютный факт из состава поэтической истины. Но мы сделали это произвольно, чувствуя, что абсолютный факт лишен любого проявления воображения. К несчастью, чем меньше в нем воображения, тем он ценнее. Мы должны ограничить себя, заявить только одно: есть такое множество вещей, которые сами по себе, безо всякого вмешательства воображения, кажутся его плодами, что абсолютный факт непременно должен включать в себя все, что включено в воображение. Вот он, наш пугающий тезис.

Подтверждения этому можно найти всюду. Например, если мы закроем глаза и представим себе место, где нам бы захотелось провести выходные, и если перед невидящими глазами промелькнут, как театральные декорации, блестящая скала, неспокойный синий океан и заросли тсуги , в которых едва шевелится солнце, - это убедит нас: раз мы представили себе те же скалу, океан, лес и солнце, что окружают нас в штате Мэн, то значительная часть мира факта аналогична миру воображения, потому что выглядит так же. Мы вплотную подходим к вопросу о связи воображения с памятью - к вопросу, которого хотим избежать. Важно верить, что видимое аналогично невидимому; поверив в это, мы уничтожим воображение - да, мы уничтожим ложное воображение, ложное представление о воображении как о каком-то спрятавшемся внутри нас несчастном родомонтствующем vates . Есть постоянный соблазн сказать, что лучшее определение поэзии таково: «Поэзия - сумма ее свойств». Здесь мы можем сказать, что лучшее определение подлинного воображения - оно есть сумма его способностей. Поэзия - искусство ученых. Остроумие воображения, неисчерпаемые ресурсы его памяти, его способность завладевать наблюдаемым моментом - если бы мы говорили о свете, о связи между предметами и светом, нам не понадобилась бы дальнейшая демонстрация. Как и свет, оно ничего не прибавляет, кроме себя самого. То, для чего свету требуется день - а под днем я понимаю нечто вроде библейской смены времени, - воображение проделывает в одно мгновение ока . Оно окрашивает, увеличивает, кладет начало и конец, придумывает языки, сокрушает в своей горсти людей и, если на то пошло, богов, говорит женщинам больше, чем возможно сказать, спасает нас всех от того, что мы назвали абсолютным фактом, - и за всеми этими и еще большими свершениями оно не забывает сделать так, чтобы «мандолина болтала среди колебаний ветерка» .

Мы установили, что поэтическая истина есть истина факта (ведь факт - это и поэтический факт; я говорю о неограниченном количестве реальных предметов, неотличимых от воображаемых), и, надеемся, отмыли воображение. Теперь мы вновь можем возвратиться к образу юноши как возмужалого поэта и постараться помочь ему найти решение, от которого зависит очень многое - для него и для нас. На каком уровне истинности он будет писать? Вот какой вопрос он обдумывает, пребывая в лучезарной и благотворной атмосфере (то есть внутри своей жизни), окруженный многими мужчинами, мужчинами многих типов; многими женщинами и детьми, женщинами и детьми многих типов. Вопрос касается назначения поэта сегодня и завтра, но дальнейшего будущего не затрагивает. Поэт может прочесть надпись над вратами и повторяет:

«Я сам - часть реальности, и только мою собственную речь и ее силу я слышу сейчас и буду слышать всегда».

Он говорит так, чтобы мы его слышали:

«Я есть истина, потому что я часть реальности, но не в большей и не в меньшей степени, чем те, кто меня окружает. И я есть воображение - в свинцовом времени, в мире, которому не дает двинуться его собственный вес».

Можно ли хоть на секунду усомниться в том, какое он примет решение? Можно ли представить, что он будет довольствоваться жалкими пометками, подражать горе Катадин , тогда как на самом деле он, знающий тяжесть мира, чувствует в себе силы поднять - или помочь поднять - эту тяжесть? Можно ли подумать, что он, будучи частью реальности, откажется развивать свою силу до предела, полагаться на свое воображение, делиться им с теми, у кого воображения нет или есть, но мало?

А как же он будет это делать? Невозможно предугадать поступки человека с воображением. Сделав выбор, он будет ему верен. Решив развивать свою силу до предела и определив ее как силу воображения, он может начать с экспериментирования; обретая власть над самим собой, он будет понемногу приближаться к бурям, к зрелости стремлений. Характер кризиса, который мы переживаем, и причина, по которой мы живем в свинцовое время, названы в заметке о последней книге Клауса Манна, посвященной Андре Жиду:

«Главная проблема, которую пытается разрешить Жид, составляет кризис нашего времени: это примирение неотъемлемых прав личности на индивидуальное развитие с необходимостью уменьшить страдания масс» .

Пусть поэт выразит это на своем языке: юноша как возмужалый поэт - против общества, с каждым днем вырастающего, приобретающего колоссальные размеры; и если он серьезный художник, сознание его назначения станет мерой его долга. Как и сознание его истории. В «Размышлениях о всемирной истории» Якоба Буркхардта есть кое-что об историческом восприятии поэзии. Буркхардт полагал (вслед за Шопенгауэром и Аристотелем), что поэзия глубже познает природу человека, чем история. Он рассматривает статус поэзии в разные эпохи, среди разных народов и классов, каждый раз задаваясь вопросом, кто поет или пишет и для кого. Поэзия - голос религии, прорицания, мифологии, истории, народной жизни и - что для него необъяснимо - литературы. Он говорит:

«…можно только страшно удивиться тому, что при всем этом Вергилию удалось достичь столь высокого ранга в литературе, быть властителем дум всех последующих поколений и самому стать своего рода мифом.

Какой же гигантской кажется шкала, отделяющая эпического рапсода от современного романиста!»

Это написано семьдесят пять лет назад. Нынешнее поколение поэтов не привыкло мерить себя обязательствами такого веса и думать о себе так, как Буркхардт думал о бардах или, если привести другой пример, об авторах церковных гимнов: протестантские гимны он называет «высшим свидетельством религиозной жизни, особенно в XVII веке» .

Поэт, обдумывающий свой путь - для него и для нас этот путь означает то же, что путь всей поэзии, - решит следовать велению воображения, потому что, если он хочет оставаться поэтом, другой дороги у него нет. Поэзия - это воображение жизни. Стихотворение - это одна из ее особенностей, о которой думали так долго, что мысль тоже стала неотъемлемой частью жизни; или же это одна из ее особенностей, так глубоко прочувствованная, что чувство вошло в жизнь. Таким образом, когда мы говорим, что мир состоит из реальных вещей, до неотличимости похожих на нереальные плоды воображения, и в качестве примера приводим голубое небо, мы можем быть уверены, что названное нами совершенно точно стало - посредством мышления или ощущения - частью нашего актуального жизненного опыта, даже если мы этого не осознаем. Легко предположить: когда мы получаем опыт, который бывает у каждого, то есть впервые глядим на голубое небо - не просто впервые видим, а именно глядим, переживаем его, впервые догадываемся, что мы живем в центре естественной поэзии, внутри географии, которая не терпит ничего, кроме существующей здесь же не-географии, - мало кто из нас понимает, что в этот миг мы смотрим на мир наших собственных мыслей, на мир наших собственных чувств. Значит, голубое небо - это особенность жизни, о которой мы часто, пусть и бессознательно, думаем; мы глубоко чувствуем ее в кристаллизациях свежести - которых не запоминаем так же, как один или другой порыв весеннего или осеннего ветра. Опыт мышления, ощущения, скапливаясь, дает диапазон чувствительности, далеко превосходящий норму. Как сказал бы Фосийон, «нормального поэта», скорее всего, занимают те же факты, что и гения (или - юношу как возмужалого поэта), но гений благодаря расширенному диапазону чувствительности не только быстрее накапливает переживания, но и достигает таких переживаний, таких их качеств, которые доступны только на пределах чувствительности.

Но нас интересует не гений. Мы пытаемся понять, что означает воображение жизни, а также - что означают этот особенный свет, это особенное изобилие и суровость изобилия, добродетель посреди потакания пороку, порядок среди беспорядка, заключенные в идее мужественности. Мы все время говорили о простом образе юноши-поэта, возмужалого поэта. Причина этого - в том, что если для поэта воображение важнее всего, если он живет только в своем воображении, как философ в своем разуме, а священник - в своей вере, тогда мужская природа, которой мы наделяем предполагаемого властителя наших жизней, скрывается, точно в складках одежды призрака (или призраков) Аристотеля. Пока мы произносим все это, в дополнение к образу юноши, которого мы представили себе, поместили между нами и окружили лучезарной, благотворной атмосферой, появляется намек на мысли, рождающиеся в его голове: он думает о воображении жизни, твердо намеренный стать его и нашим повелителем. Он думает о тех фактах опыта, о которых все мы думали и которые все мы так глубоко чувствовали, и говорит:

«Таинственная сестра Минотавра, энигма и маска! Хотя я часть реальности, услышь меня и прими как часть нереального. Я есть истина, но истина того воображения жизни, в котором ты незнакомыми мне движениями и способом направляешь меня во время этих разговоров, в котором твои слова - мои, а мои - твои».

Перевод и комментарии Льва Оборина

Лекция, прочитанная в Принстонском университете в мае 1941 г. «Благородный возничий и звучание слов» - один из наиболее часто цитируемых и влиятельных американских текстов XX века по проблемам поэтики. В разные годы он появлялся в антологиях. Вопросы, затронутые здесь Стивенсом, - соотношение воображения и реальности, роль поэта - волновали его на протяжении всего его пути.

Платон. Федр / Пер. А.Н. Егунова. // Платон. Федон. Пир. Федр. Парменид. М., 1999. С. 155. В оригинале Стивенс цитирует английский перевод «Федра», который остался неизвестен, хотя он ближе всего к классическому переводу Бенджамина Джоуэтта.

«Dear gorgeous nonsense» - в письме Джону Телуоллу 31 декабря 1796 г. Кольридж писал о различных определениях жизни и иронически комментировал учение Платона о гармонии. См.: Samuel Taylor Coleridge: The Major Works. Oxford, 2000. P. 493. Здесь и далее Стивенс ссылается на книгу английского филолога Айвора Ричардса «Кольридж о воображении» (Richards I . A . Coleridge on the Imagination.London, 1934).

Имеется в виду книга Генри Пэквуда Адамса «Жизнь и труды Джамбаттисты Вико» (Adams H.P. The Life and Writings of Giambattista Vico. London, 1935). Положение, которое приводит Адамс, Вико высказывает в своей «Новой науке» (Scienza Nuova).

«Души, называемые бессмертными, когда достигнут вершины, выходят наружу и останавливаются на небесном хребте; они стоят, небесный свод несет их в круговом движении, и они созерцают те, что за пределами неба» (Платон. Федр / Пер. А.Н. Егунова. С. 156). У Стивенса «back of heaven», в переводе Джоуэтта - «outside of heaven». Версия Стивенса встречается в переводе У. Хелмболда и У. Рабиновича.

Доктор Ричардс - см. примечание 3.

Бартоломео Коллеони (1400-1475) был кондотьером - полководцем наемного военного отряда; выступал то на стороне Венеции, то на стороне Милана, однако никогда не был предателем. Был несметно богат и завещал Венецианской республике большую сумму денег на войну с турками, поставив условием, что ему воздвигнут в Венеции конную статую.

Генерал Эндрю Джексон (1767-1845) - седьмой президент США, первый президент-демократ. Успешно воевал с коренными народами США и с англичанами. Был сторонником частной свободы, однако подписал закон о переселении индейцев. Джексон изображен на двадцатидолларовой купюре. Статуя работы Кларка Миллса, о которой пишет Стивенс, была установлена в 1853 году.

Russel B. Power: A New Social Analysis.London, 1938. P. 314.

О разнице между фантазией и воображением Кольридж писал в своей «Литературной биографии» (Biographia Literaria, ch. IV, XIII). Для Кольриджа воображение делится на первичное и вторичное. Первичное - это «животворная сила», первооснова человеческого восприятия, изменяющая мир. Вторичное - своеобразное эхо первичного, связанное с осознанной волей человека. Фантазия же стоит ниже уровнем; Кольридж отводит ей почти вспомогательную роль - продуцирование образов, метафор, подобий и пр.

Речь идет о Реджинальде Марше (1898-1954). Картина «Деревянные лошади», о которой говорит Стивенс, написана в 1936 году.

Фредерик Уилс Бэйтсон (1901-1978) - английский критик, литературовед, исследователь английской литературы XVIII века. Стивенс приводит идеи, изложенные в книге Бэйтсона «Английская поэзия и английский язык: эксперимент литературной истории» («English Poetry and the English Language: An Experiment in Literary History»,Oxford, 1934).

Сэр Джордж Ростревор Хэмилтон (1888-1967) - английский поэт и критик. Стивенс цитирует фразу из его книги «Поэзия и размышление: новое введение в поэтику» (Poetry and Contemplation: A New Preface to Poetics.New York, 1937. P. 81).

Бенедетто Кроче (1866-1952) - итальянский философ-неогегельянец, историк, политик, открытый противник фашизма, в 1943-1947 гг. - президент Либеральной партии. С1938 г. преподавал в Оксфорде.

Эндрю Уильям Меллон (1855-1937) - американский банкир, меценат, при президентах Хардинге, Кулидже и Гувере - министр финансов США. Меллон коллекционировал живопись и скульптуры; именно он приобрел у галереи Knoedler & Co картины из собрания Эрмитажа, проданные советским правительством в 1930-1931 гг. Эти картины впоследствии составили основу коллекции вашингтонской Национальной галереи искусств. Меллон также пожертвовал деньги на ее строительство.

Ривер-Хаус - престижный жилой дом на Манхэттене.

Это вариация одной из многих легенд о Демокрите. О том, что древнегреческий философ-атомист Демокрит лишил себя зрения, сообщают Диоген Лаэртский и Цицерон; источником легенды послужила, видимо, идея Демокрита о ненадежности человеческих органов чувств в познании истины. Версия, которую излагает Стивенс, принадлежит Тертуллиану («Апологетик», параграф 46).

Граф Рочестер - Джон Уилмот, 2-й граф Рочестер (1647-1680) - английский поэт-сатирик, прославившийся своим распутным нравом; один из знаменитых либертинов. Его пьеса «Валентиниан» - обработка более ранней трагедии с таким же названием, принадлежащей перу Джона Флетчера. Роберт Уолсли (ум. в 1697 г.) - баронет, чрезвычайный посланник генерал-губернатора Южных Нидерландов, посредственный поэт, друг графа Рочестера. Английская ассоциация ( Рудольф Аккерман (1764-1834) - англо-немецкий изобретатель, гравер, издатель. Первый английский литограф.

Родольф Тёпфер (1799-1846) - швейцарский художник, писатель. Известен своими карикатурами, а также пейзажами, на которых изображена природа Швейцарии.

Скорее всего, имеется в виду не древнегреческий философ Дионисий Кассий Лонгин, а его вероятный современник Псевдо-Лонгин, автор трактата «О возвышенном», оказавшего влияние на эстетику классицизма.

Не следует забывать, что эссе Стивенса написано в 1941 году, когда американцам было не так уж много известно о Большом терроре. Вероятно, говоря о европейском «напыщенном культе», Стивенс имел в виду культы Гитлера в нацистской Германии и Муссолини в фашистской Италии.

Скорее всего, Стивенс имеет в виду изменения, произошедшие в творчестве Дмитрия Шостаковича после разгрома в советской печати его оперы «Леди Макбет Мценского уезда». Шостакович, обвиненный в формализме («сумбур вместо музыки»), был вынужден писать и представлять публике «соцреалистические» произведения, стилистически более «гладкие», отличавшиеся от его прежних работ.

Dull would he be of soul who could pass by
A sight so touching in its majesty:
This City now doth, like a garment, wear
The beauty of the morning; silent, bare,
Ships, towers, domes, theatres, and temples lie
Open unto the fields, and to the sky;
All bright and glittering in the smokeless air.
Never did sun more beautifully steep
In his first splendour, valley, rock, or hill;
Ne"er saw I, never felt, a calm so deep!
The river glideth at his own sweet will:
Dear God! the very houses seem asleep;
And all that mighty heart is lying still!

Из книги Кроче «Эстетика как наука выражения и как общая лингвистика», входящей в тетралогию «Философия духа».

Низменности (фр).

Галерея Лестер - коммерческая галерея, основанная в 1902 году. В первой половине XX века приобрела известность благодаря тому, что выставляла и продавала произведения авангардных художников.

Джейкоб Эпстайн (1880-1959) - английский художник и скульптор американского происхождения. Выставка его акварелей, изображающих цветы, прошла в галерее Лестер в декабре 1940 года, слова из 65-го сонета Шекспира открывали каталог выставки. Строка из Шекспира приводится здесь в переводе А. Шаракшанэ.

Когда не вечны ни гранит, ни медь,
Ни твердь земли, ни океан безбрежный,
Как тяжбу с тленом красоте иметь,
Что силой на цветок походит нежный?

Вильфредо Парето (1848-1923) - итальянский экономист, социолог, философ. Афоризм «История - кладбище аристократий» появляется в его книге «Разум и общество: трактат по общей социологии» (1916) в контексте рассуждений о том, что во всяком обществе правит элита, которая неизбежно деградирует и сменяется.

Эссе написано в 1943 году для одной из встреч круга интеллектуалов в колледже Маунт-Холиуок. Эти встречи назывались «Понтиньи в Америке» (Pontigny -en-Amérique ), их организовывал философ Жан Валь. Среди участников были бежавшие от нацистской оккупации Марк Шагал, Андре Массон, Клод Леви-Стросс, а также американцы - Марианна Мур и Уоллес Стивенс. В августе 1943 года Стивенс читал «Образ юноши» на заседании «Понтиньи».

Исследовательница Анна Люийя-Мур указывает, что аллюзии на французскую культуру содержатся уже в названии эссе: по ее мнению, оно отсылает к картине Марселя Дюшана «Грустный молодой человек в поезде» (1911). См.: Luyat-Moore A. Wallace Stevens and Jean Wahl // Strategies of Difference in Modern Poetry: Case Studies in Poetic Composition / Ed. by Pierre Lagayette. Madison, 1998. P 76. (Здесь и далее, если не оговорено иное, примечания переводчика. Некоторые ссылки на источники цитат приводятся по примечаниям к оригинальному изданию.)

По зрелом размышлении я решил передать слово imaginative именно этим старорусским словом, бывшим в употреблении в XVIII веке; все приблизительные переводы (например, «вольные») не дают нужного смысла.

Сэр Уильям Хэмилтон Файф (1878-1965) - английский филолог, ректор Абердинского университета (Шотландия). Переводил, издавал и комментировал классиков. О том, что Аристотель не ценил поэзию, Файф пишет в предисловии к книге: Aristotle"s Art of Poetry: A Greek View of Poetry and Drama.Oxford, 1934.

Подражание, мимесис - основное понятие аристотелевской «Поэтики», одна из ключевых концепций всей последующей европейской эстетики. В мимесисе Аристотель видит причину и суть искусства: подражание действительности ведет к сопереживанию, к удовольствию от узнавания. В драме поэзия вторит действию, и это является одним из способов подражания. Именно вторичность поэзии-подражания может навести на мысль о том, что Аристотель «не ценил поэзию». То же находим у Горация: «Действие или на сцене, или бывает в рассказе. / Что к нам доходит чрез слух, то слабее в нас трогает сердце, / Нежели то, что само представляется верному глазу / И чему сам свидетелем зритель» («Наука поэзии», 179-182, пер. М. Дмитриева).

Стивенс жил и работал в Хартфорде, штат Коннектикут, с 1916 г. до смерти. Образ «ливня в Хартфорде» использовался исследователями поэтики Стивенса. См., например: Serio J.N. «A Hard Rain inHartford»: The Climate of Stevens" Poetics // Research Studies, vol. 47, #4.Washington, 1979. P. 203-211.

Джованни Баттиста Пиранези (1720-1778) - итальянский график, архитектор. Для его работ характерно сочетание фантастичности с тщательной детализацией. «Темницы» (Carceri d"invenzione) - серия гравюр, первый вариант которых появился в 1745 году, а второй - в 1761-м. На них изображены мрачные подземные тюремные помещения со сложной архитектурой.

Бергсон А. Два источника морали и религии / Пер. А.Б. Гофмана. М., 1994. С. 52-53.

Неоконченная аллегорическая поэма Эдмунда Спенсера (ок. 1552-1599). Хотя Спенсер осуществил только половину своего замысла, «Королева фей» - самая длинная опубликованная поэма, написанная по-английски: свыше 26 000 строк.

«Во Франции наши лучшие лирические поэты - возможно, и наши лучшие прозаики: Боссюэ, Паскаль, Фенелон, Жан-Жак [Руссо]…» (фр. ) Из трактата Жермены де Сталь «О Германии» (1810).

«Любопытно, что Клодель, в отличие от мадам де Сталь, обошелся без слова “возможно”» (фр. ). Поль Клодель (1868-1955) - французский поэт, драматург, прозаик. Рене Фернанда (1884-1959) - французский поэт, критик. Цитата - из его книги «Вокруг Поля Валери» (Fernandat R . Autour de Paul Valéry.Grenoble, 1944. P. 68).

Джон Баньян (1628-1688) - английский писатель и проповедник, автор аллегорического романа «Путь паломника» (The Pilgrim " s Progress ) , оказавшего значительное влияние на развитие европейской литературы.

Уильям Пенн (1644-1718) - основатель колонии (будущего штата) Пенсильвания в Северной Америке и города Филадельфия, один из национальных героев США. Был квакером-пацифистом, поборником демократии, оставил богатое письменное наследие, в том числе религиозные памфлеты и максимы. Стивенс, уроженец Пенсильвании, изучал биографию Пенна. См.: Lombardi T.F. Wallace Stevens and thePennsylvania Keystone: The Influence of Origins on His Life and Poetry. 1996. P. 25.

Леон Рот (1896-1963) - еврейский философ, профессор Еврейского университета в Иерусалиме. Автор трудов о Декарте, Спинозе, иудаистской философии. Стивенс цитирует его книгу «“Рассуждение о методе” Декарта» (Roth L . Descartes" Discourse on Method.Oxford, 1937. P. 48).

«Есть и нет» (лат). Рот имеет в виду один из трех снов, приснившихся Декарту в ночь на 10 ноября 1619 года. Об этом он написал в утраченном произведении «Олимпика», которое, к счастью, пересказал биограф Декарта, французский писатель и теолог Адриан Байе (1640-1706). Декарт считал, что эти сны полностью изменили его жизнь. Сначала ему снилось, что он идет против сильного ветра и заходит в университетский двор, где неизвестный человек окликает его и сообщает, что некто хочет подарить Декарту дыню; Декарт обнаруживает, что вокруг собираются люди. Во втором сне Декарт увидел гром и ярчайшую вспышку. Наконец, в третьем сне Декарт подошел к столу и нашел на нем две книги: первая оказалась словарем, а вторая - томом стихов, озаглавленным Corpus Poetarum . Открыв сборник стихов, он наткнулся на строку: « Quod vitae sectabor iter («По какой дороге жизни я пойду?») Перед ним возник незнакомец, который предложил ему прочесть другое стихотворение из книги, начинавшееся со слов « Est et Non » («Есть и нет»). Декарт сказал, что это стихотворение позднеримского поэта Авсония (у Авсония действительно есть такая идиллия), и вызвался сам найти его. Тем временем словарь исчез, а затем появился, но это был уже не тот словарь. Ища стихотворение, Декарт заметил, что Corpus Poetarum тоже изменился. Еще некоторое время спустя обе книги и незнакомец исчезли.

Декарт уехал в Швецию после выхода «Страстей души» - по приглашению королевы Кристины, увлекшейся его философией и захотевшей, чтобы Декарт был ее наставником. 11 февраля 1650 года Декарт скончался в Стокгольме от пневмонии. Балет, о котором пишет Рот, - «Рождение мира»; он был посвящен роли Кристины в мирном урегулировании, закончившемся подписанием Вестфальского мира; считается, что Декарт написал к нему либретто по заказу Кристины, однако его авторство окончательно не установлено.

Катадин - самая высокая гора в штате Мэн (1606 метров).

Заметка о книге Клауса Манна «Андре Жид» появилась в журнале «Нью Стейтсмен энд Нейшн» (1943, № 25); ее автор - ирландская критикесса Энид Старки (1897-1970).

Буркхардт Я. Размышления о всемирной истории / Пер. А.В. Дранова и А.Г. Гаджикурбанова. М., 2013. С. 68.

Основные представления и концепции, связанные с понятием «гендер»

Восприятие мужчины и женщины в истории философии

С древних времен считалось, что женщины - это низшие существа, поскольку в них отсутствует принцип «души», тождественный рациональности. Разделение полов, по Аристотелю, имеет отнюдь не биологические основания. Половая дифференциация - это принцип: «Лучше, когда высший принцип отделён от низшего. Поэтому, если это возможно, мужское отделено от женского» .

В средневековой христианской философии Фома Аквинский, Филон Александрийский продолжают традицию объективного различения формы и материи, рациональности и эмоциональности, маскулинного и фемининного. Так, например, Филон Александрийский соединяет в своих работах как библейские идеи, так и идеи греческой философии таким образом, что дуализм маскулинного и фемининного усиливается. Мужское, по его мнению, «представляет сознательное, рациональное, божественное, женское и сама женщина - это образ грязного телесного мира. Категории женского в его работе символизируют мир как таковой» .

В произведении "Молот ведьм" (1487 г.), написанном монахом Я.Шпренгером в средние века, представлена развернутая система доказательств справедливости подавления и физического уничтожения женщин на основе их изначальной «греховности». Я. Шпренгер утверждал, что «женщины маловерны - и доказывается это самой этимологией слова femina, происходящего якобы от fe (fides - лат. «вера») и minus («менее»), а, значит, и чаще попадают под козни дьявола и являются носителями зла на земле» . Средневековая "охота на ведьм" стоила жизни тысячам человек, причем соотношение убитых женщин и мужчин оценивается исследователями как Иммануил Кант (1724-1804) также поддерживал идею о более низких ментальных способностях женщин, при этом он считал такое положение дел необходимым условием существования общества. И. Кант в своей работе «Эссе о возвышенном и прекрасном» утверждал: «Недостаток абстрактного мышления развивает в женщинах вкус, чувство прекрасного, чувствительность, практичность, которые играют значительную роль в семейной жизни и функционировании общества. Мужчина уравновешивает женские недостатки, и таким образом создается гармоничная пара, в которой мужские и женские начала играют взаимодополняющую роль» . Здесь, как и всегда в западной интеллектуальной традиции, женское (фемининное) конструируется через статус низшего, неполноценного, вторичного по отношению к маскулинному.

«У прекрасного пола столько же ума, сколько у мужского пола, с той лишь разницей, что это прекрасный ум, наш же, мужской, - это глубокий ум, а это лишь другое выражение для возвышенного. Красота поступка заключается в том, что его совершают легко и без всякого напряжения; усилия и преодоленные трудности вызывают восхищение и относятся к возвышенному» .

Другими словами, женщиной осуществляются благодеяния легко, благодаря ее природным склонностям, и потому не имеют никакой моральной ценности. Иное дело - мужские, ведь поступки из чувства долга всегда требуют как раз усилий и преодоления трудностей. Такого рода поступки с необходимостью включают, по Канту, следование универсальному принципу - категорическому императиву, который рассматривается философом как краеугольный камень всех моральных действий. Но женщина, вследствие своей природы, не способна совершать поступки, руководствуясь принципом, значит, опять же в силу своей природы она не может обладать ценностью характера.

Надо заметить, что философы в отношении рассматриваемого вопроса часто оказывались в достаточно неудобном положении. С одной стороны, начиная с эпохи Просвещения, не признавать женщину полноценным человеком было уже невозможно, но с другой -- выяснялось, что ей не свойственны как раз те качества, которые и отличают собственно природу человека от всякой другой. Чаще всего эта проблема так и оставалась неисследованной. В философских системах Канта и Гегеля мысль об этой двойственной (промежуточной) природе женщины выражена не прямо, а содержится в подтексте.

Главная цель в жизни женщины, по мнению А.Шопенгауэра, добиться «капитуляции мужчины» и заключения брака. Поэтому, как считает этот философ, «честь мужчины повелевает, чтобы он карал прелюбодеяние своей жены, наказывая ее. Если же он заведомо позволяет изменять себе, общество мужчин вменяет ему это в позор» . Но позор мужчины принципиально отличается от позора, который должна вынести женщина. Для мужчины это является пятном меньшего бесчестья. Эту идею А.Шопенгауэр развивает и укрепляет в «Метафизике половой любви», поэтому он и выступает идеологом мужского господства в обществе, где женщине отведена одна роль - роль верной супруги и матери, а обоснованием генезиса явления служат природное предназначение и анатомо-физиологические особенности женского организма. Мужчине же отведена роль вершителя судеб, лидера в социальной и политической жизни общества.

Эти идеи поддерживал и немецкий философ, представитель иррационализма и нигилизма Ф.Ницше: «Женщина хочет стать самостоятельной. Женщина имеет так много оснований для стыда: в женщине спрятано так много поверхностного, школярского, мелочного...».

Ученый О. Вейнингер считал, что женщина, лишенная «субъектности», лишена и «личности», «души» . Опираясь на кантовскую философию, Вейнингер делает вывод, что лишь в познании человек обретает самого себя, что логика есть закон, которому надо подчиняться, и только тогда, когда человек логичен, он и является самим собой. При этом логика и этика тождественны в своей основе - этика относится к логике как к основному своему требованию. Женщина понимает действительность гораздо хуже мужчины, и познание всегда подчинено у нее посторонней цели, ведь понять истину ради самой истины, понять ценность истины как таковой женщина не может. Заметим, что такие характеристики женщины создавали для философов трудности и в плане определения ее человеческой природы, и в плане признания ее человеком как таковым.

Важно подчеркнуть, что другой известный немецкий философ начала XX в. Г. Зиммель (1858-1918), исследуя природу женщины, приходит к противоположным выводам. Г. Зиммель сразу начинает с утверждения, что наше рассмотрение человеческой цивилизации не нейтрально в отношении пола, как может показаться на первый взгляд. Аргументы немецкого ученого основываются по большей части на критическом анализе гегелевской философии, в которой искусство, мораль, социальные идеи и теоретическое знание понимаются как попытка человека соединить реальность с идеей и преодолеть тем самым субъектно-объектный дуализм. Г.Зиммель считает, что «принижать женщину только потому, что ей не свойственны эти попытки, абсурдно, поскольку женщина существует на предуалистской ступени (вне субъектно-объектного дуализма), так называемый недостаток логики или разума в женщинах не есть их недостаток, это, скорее, показатель их комфортного существования в жизни, которого мужской пол отчаянно пытается достичь» . Главная же ошибка - причина всех видов недоразумений и недопониманий по поводу женщины, с точки зрения Г.Зиммеля, заключается в том, что мы не учитываем асимметрии в природе двух полов.

Он напоминает, что половая жизнь мужчины переживается им только во время сексуального акта и, таким образом, существует для него только в его отношении к женщине. Половая жизнь женщины, напротив, не может быть так просто отделена от ее остальной жизни, поскольку переживается ею не только в акте совокупления, но также в полном репродуктивном цикле: менструация, совокупление, беременность, роды, кормление. Этот факт представляется Г.Зиммелю важным, поскольку он отражает метафизические отношения между полами, демонстрируя, что мужчины существуют в экстенсивных отношениях с миром, в то время как женщины - в интенсивных.

Современные авторы вводят понятие гендера, что и позволяет учитывать изменяемость, историчность, вариативность, различия женщин в соответствии с возрастом, семейным положением, социальными и этническими особенностями как между собой, так и по отношению к мужчинам. Поэтому понятие «гендер» не является естественным или заданным: оно связано с процессом создания и воспроизводства институтов идентичностей (конструктивизм). В то же время гендер как явление имеет систематический характер, определенную логику, зависит от культурного и социального контекстов, от специфики гендерных отношений в разные исторические периоды, в разных обществах, в разных этнических группах, социальных классах и поколениях. В современной теории пола, гендера и сексуальности появилось направление, получившее название «квир-теория», которое делает основной акцент на текучести и многозначности всех этих категорий. Представители квир-теории считают всех равноправными, равнозначными. Основными теоретиками данного направления являются Тереза де Лауретис, Э. Гросс, И.Сэджвик и др .

Следует отметить различия, существующие в западной и русской философиях в осмыслении категорий маскулинности и фемининности. Так, например, в русской философии (Н. А.Бердяев, И. А.Ильин и др.) преобладает своеобразный подход к восприятию и оценке дифференциации маскулинного и фемининного. Во-первых, в русской философии и теологии дифференциация мужского и женского начал рассматривается как метафизический или духовно-религиозный принцип. Западная философия рассматривает такую дифференциацию скорее как онтологический или гносеологический принцип. Во-вторых, в русской философии расставляются иные культурно-символические акценты: то, что в европейской философской традиции ассоциируется с мужским началом (божественное, духовное, истинное), в русской культуре ассоциируется -- через категорию любви -- с женским. Казалось бы, на первый взгляд, из этого можно сделать вывод о том, что в России фемининное начало оценивается выше маскулинного. Однако ни в одной теории фемининное начало не оценивается как равное маскулинному и самостоятельное, а всегда только как дополнительное, поэтому становятся вполне очевидными патриархатные основы русской философии пола.

Таким образом, хотя в рассмотренных нами теориях пола используются разные подходы и разная терминология, в своей сущности они очень схожи. Это теории, определяющие «мужское начало/мужской принцип» как доминирующее явление, а «женское начало/женский принцип» -- как дополнительное. Правда, степень женской «дополнительности» может быть очень высокой, но никогда не бывает выше или равной мужской.


Образ Прекрасной Дамы - олицетворения женственности и красоты - несомненно принадлежит А.А. Блоку. Однако другие поэты также связывали представления о возвышенном и прекрасном с женским образом. Например, у А.С. Пушкина в стихотворении "К ***"

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

Лирический герой Блока находится в упадочном состоянии духа, и прекрасная незнакомка становится для него символом того, чего не хватает миру и герою, - любви, духовности, красоты. Лирический герой Пушкина тоже страдал от того, что жил "Без божества, без вдохновенья, // Без слёз, без жизни, без любви". После встречи с обладательницей "милых черт" душе героя вновь "настало пробужденье".

Для многих поэтов образ неба, возвышенный и прекрасный, также связан с женщиной. Одним из них является В.

Брюсов, что мы видим в его стихотворении "Между двойною бездной":

В светлом небе - бесконечность: бесконечность милых глаз.

В светлом взоре - беспредельность: небо, явленное в нас.

Как и герой Блока, лирический герой Брюсова раскрывает истину, недоступную жителям земного, пошлого мира благодаря женщине. Однако у Брюсова это осознание пришло из-за любви. Лирический герой хорошо знал женщину - она его возлюбленная ("Я люблю тебя и небо, только небо и тебя"). Кроме того, сквозной идеей стихотворения Брюсова является именно влияние любви на человека, пошлый мир в этом лирическом произведении не раскрыт так, как в стихотворении Блока.

Обновлено: 2017-06-05

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Полезный материал по теме

  • В каких еще произведениях русской литературы представлены образы странников и в чем их отличие от понимания этого явления М. И. Цветаевой? по стихотворению Москва! Какой огромный...
Гневно косматым хвостом по своим он бокам и по бедрам
Хлещет кругом и себя самого подстрекает на битву.

4. Гелиос, вручая вожжи Фаэтону, говорит так :


Разве не кажется тебе, что поэт в своем воображении сам взошел с ними на колесницу и, разделяя их опасность, сам мчится на этих конях? Ведь он никогда не сумел бы изобразить всего этого, если бы его воображение не унесли с собой эти небесные создания. Такие же образные представления можно найти у него в словах Кассандры: «Но, вы, конелюбивые троянцы…»

5. Еще смелее обращается с грандиознейшими представлениями Эсхил; так у него в трагедии «Семеро против Фив»:

Все они без сожаления клянутся собственной смертью. Хотя Эсхил предлагает иногда свои мысли в необработанном виде, как бы шероховатыми и неприглаженными, тем не менее Еврипид, как всякий честолюбец, рискует все же идти по его следам.

6. Так, у Эсхила чертоги Ликурга при появлении Диониса словно наполняются божеством:

Еврипид выразил то же самое, но только несколько смягчив:

В вакхическом безумьи с ними вместе вся гора.

7. Подобным образом на высоте оказался Софокл, изобразив Эдипа умирающим и, согласно воле богов, самим погребающим себя; а вспомни, как перед эллинами, отплывающими из-под Трои и уже теряющими из вида ее берега, внезапно возникает призрак Ахилла , вознесшийся над могилой великого героя; я не знаю, кто бы сумел нагляднее Симонида воспроизвести эту сцену. Но все примеры перечислить невозможно.

8. Тем не менее, подобные изображения у поэтов отличает преувеличение, довольно далекое от действительности, как я уже говорил, и во всяком случае превышающее вероятное; действенность же и достоверность изображений в прозаических произведениях — наиболее прекрасны. Ужасны и неестественны те отступления, в которых речь приобретает форму поэтической и становится далекой от действительности, а иногда даже полностью погружается в невероятное. Тут уже, клянусь Зевсом, наши горе-ораторы, подобно трагическим поэтам, сами видят Эриний. Только не могут эти умники понять одного, когда Орест говорит:


он уже безумен и поэтому видит все это в бреду.

9. Но что же требуется от зрительных образов ораторской речи? Во всяком случае они должны вносить в речь многочисленные и разнообразные средства убеждения и пробуждать необходимые чувства, так как в соединении с реальными доказательствами образ не только убеждает, но и покоряет слушателя. «Если бы один человек, — говорит Демосфен, — внезапно услыхал громкий крик перед зданием суда, а другой тут же сообщил бы, что открыта тюрьма и бегут заключенные, то никто — ни старец, ни юноша — не оказался бы настолько малодушным, чтобы не помочь, насколько возможно. А если бы кто-нибудь, войдя сюда, сказал: "вот человек, который выпустил узников", то тот погиб бы немедленно без всякого следствия».

10. Так же, клянусь Зевсом, поступил Гиперид , обвиненный в том, что после поражения при Херонее предложил освободить рабов. «Этот закон, — сказал он, — внес не оратор, но сама Херонейская битва». Когда оратор наряду с изложением факта прибегает также к художественному образу, он уже переступает пределы простого убеждения.

11. В этих случаях мы, слушатели, по-видимому, без участия нашей воли, воспринимаем только наиболее значительное. И наше внимание от фактических доводов всегда устремляется к поразившему нас образу. А в его ярком блеске меркнет то, что опиралось на факты. Весь этот процесс вполне естествен, так как всем известно, что при взаимном объединении слабейшее неизменно поглощается более сильным.

12. Итак, я уже достаточно разобрал все, что относится к возвышенному в мыслях, к подражанию величественному и, наконец, к образам или представлениям.


1. Теперь уместно перейти к риторическим фигурам ; ведь они представляют собой весьма значительную часть возвышенного, если только, как я уже говорил, использованы надлежащим образом. Тем не менее, здесь не только трудно, но даже невозможно уделить достаточно места и времени этому вопросу, поэтому нам придется в подтверждение всего нашего рассуждения остановиться лишь на тех фигурах, которые связаны с возвышенной речью.

2. Возьмем, например, следующий случай: Демосфену предстоит оправдаться в своей деятельности на посту главы государства, какой же должна быть его речь: «Вы не повинны, граждане афинские, в том, что вступили в борьбу за свободу. У вас ведь есть в отечестве примеры подобной борьбы. Точно так же не были виновны ни сражавшиеся при Марафоне, ни саламинские и ни платейские воины».

Но вот оратор внезапно, словно почувствовав божественное вдохновение и уподобясь Аполлону, клянется памятью доблестнейших героев Эллады: «Нет, не ошиблись вы, клянусь погибшими при Марафоне».

Он воспользовался фигурой, столь обычной в клятвах, которую я назову здесь апострофой, и с ее помощью уподобил предков богам, убедив всех в том, что погибшие со славой заслуженно занимают в клятвах место богов; судьям же он сумел внушить тот образ мыслей, который свойствен пострадавшим в борьбе за спасение родины; обычную аргументацию он заменил сверхвозвышенным стилем — пафосом, который безусловно позволяет считать правдоподобными даже столь странные и неожиданные клятвы. Всеми этими приемами он вложил своей речью в сердца слушателей некое чудодейственное целительное средство: своей похвалой он сумел убедить всех, что поражение в битве с Филиппом достойно неменьших похвал, чем знаменитые победы при Марафоне и Саламине ; соединив разные приемы в одну риторическую фигуру, оратор завоевал полностью расположение своих слушателей.

3. Некоторые говорят, что впервые подобную клятву применил комедийный поэт Евполид :

Но дело в том, что величественна не всякая клятва, а лишь та, которая, соответствуя месту, времени и обстоятельствам, стремится к определенной цели. Евполид употребил простую клятву и обратил ее к афинянам, благоденствующим и не нуждающимся в утешении; он клялся не теми, кто достиг бессмертия, чтобы с помощью их заслуг вложить в сердце слушателей достойное суждение, а вместо клятвы людьми, павшими в битве за родину, он поклялся понятием неодушевленным — самой битвой. Клятва же Демосфена обращена непосредственно к побежденным для того, чтобы афиняне не считали поражение при Херонее своим несчастьем; и в то же самое время его клятва, как я уже говорил, подтверждает несомненную правоту афинян; она служит для них одновременно примером, клятвенным подтверждением, похвалой, наконец, призывом.

4. Но ведь такому оратору могли бы возразить: «О чем говоришь ты? Ты, глава государства, привел его к поражению, а теперь взываешь к победе!» Поэтому Демосфен далее строго придерживается правил, слова подбирает с осторожностью, как бы поучая, что даже в волнении нельзя терять рассудка. Он говорит о воинах, которые сражались при Марафоне, бились на море при Саламине и Артемисии, выступали под Платеями , однако нигде не называет их победителями, напротив, всюду он вовсе исключил даже упоминание об исходе сражений, так как для этих битв он был счастливым, а для Херонейской — неудачным. Поэтому он считает необходимым предупредить слушателей, вставляя совершенно неожиданно следующую фразу: «Их всех наше государство предало погребению, удостоив всех одной и той же чести, Эсхин , а не только тех, которые имели успех и вышли победителями».


1. Я поступил бы опрометчиво, друг мой, если бы пропустил здесь одно уже сделанное мною наблюдение, которое вкратце состоит в том, что риторические фигуры по своей природе чем-то способствуют возвышенному и в свою очередь сами по себе испытывают его воздействие. Где же и каким образом это происходит, я сейчас укажу. Между прочим, свойство риторических фигур скрывать в себе всевозможные подвохи вызывает обычно различные опасения. Вследствие этого их применение может навести на подозрение, что за ними скрывается какой-нибудь неприятный намек, злой умысел или даже обман. Все это чрезвычайно опасно в тех случаях, когда оратору приходится выступать перед верховным судьей, а в особенности перед каким-нибудь самодержцем, царем или полководцем. Подобные слушатели сразу же гневаются, считая, что искусный мастер опутывает их своими словесными фигурами, как неразумных младенцев. Некоторые из них даже звереют от злобы, принимая ложное умозаключение за выражение презрения к ним. А те, кто умеют маскировать свое раздражение, уже не поддаются никаким убеждениям. Поэтому следует раз и навсегда помнить, что наилучшая фигура та, которая наиболее скрывает свою сущность.

2. Вот здесь-то и приходит на помощь возвышенное и патетическое. Оно неизменно стоит на страже, ограждая и спасая оратора от злоупотребления риторическими фигурами. Любое заранее подготовленное ухищрение или какую-нибудь уловку можно сделать незаметными и не внушающими никому никаких подозрений, а для этого их нужно только теснейшим образом связать с прекрасным и возвышенным: вышеприведенная фраза — «клянусь погибшим при Марафоне» — служит достаточно убедительным доводом этого положения. Но чем же сумел оратор прикрыть здесь риторическую фигуру? Только одним ее собственным блеском, подобно тому как с восходом солнца тускнеют и гаснут другие небесные светила, так все риторические ухищрения окутываются мраком при нахлынувшем отовсюду величии.

3. Точно такое явление можно наблюдать в живописи, где, несмотря на то что свет и тень обозначены красками на одной и той же поверхности, свет воспринимается нами обычно первым, причем он представляется не только более ярким, но и более близким. Точно так же все патетическое и возвышенное в литературе проникает в наши души глубже и скорее благодаря некой природной общности с нами и вследствие своего блеска, поэтому мы распознаем их раньше, чем успеваем заметить те риторические фигуры, искусство которых они собой затмевают, словно набрасывая на них пелену.


1. Что же можно заметить относительно таких фигур, как прямой и косвенный вопросы? Разве не благодаря образам, основанным на них, становится более легкой и стремительной речь того же Демосфена? «Или вы хотите, скажите пожалуйста, прохаживаясь взад и вперед, осведомляться друг у друга: "не слышно ли чего-нибудь новенького?" Да разве может быть что-нибудь более новое, чем то, что Македонянин побеждает на войне афинян и распоряжается делами греков?

— А что не умер ли Филипп?

— Нет, он болен.

Да какая же для вас разница? Ведь если даже его и постигнет что-нибудь, вы вскоре же создадите себе нового Филиппа…»

А в другом месте он же говорит:

«Не направиться ли нам с флотом против его страны?

— Где же мы в таком случае причалим? — спросил кто-то.

— Да сама война найдет, граждане афинские, слабые места в его владениях».

Если бы эта фраза была сказана просто, она не произвела бы никакого впечатления. Однако тут же волнение, быстрое чередование вопросов и ответов, обращение к самому себе как к собеседнику с помощью данной риторической фигуры сделали эту речь не только возвышеннее, но и убедительнее.

2. Еще сильнее действует патетическое, когда оно представляется нам порожденным самими обстоятельствами, вопрос автора к самому себе и ответ на него воспроизводят самое существенное в патетическом выражении; известно, что люди всегда быстрее и прямее отвечают на те вопросы, которые не дают им возможности подготовляться к ответу, поэтому оратор, вставляющий в свою речь прямые и косвенные вопросы и быстро чередующий их, вселяет всегда своим слушателям уверенность в том, что он сочинил все это под влиянием минуты и непроизвольно, а не обдумывал и не подготовлял заранее. Этим приемом он сильнее воздействует на своих слушателей. Поэтому, если признать исключительно возвышенными слова Геродота…


…устремляется и словно потоком льется речь, едва не обгоняя самого оратора.

«И соединив щиты, — говорит Ксенофонт, — они пронзали друг друга, поражали насмерть, умирали».

2. А слова Еврилоха:


Эти слова, оторванные друг от друга, но не утратившие своего темпа, словно вступают в борьбу между собой, сдерживая и одновременно подстегивая друг друга, поэт же достиг этого благодаря бессоюзному сочетанию слов.

1. Самое лучшее впечатление производит сочетание риторических фигур, состоящее в том, что две или три фигуры, как бы заключив между собой дружественный союз, наперебой спешат придать речи силу, убедительность и красоту. Примером может служить тот отрывок речи против Мидия, где повторы и красочные образы переплетаются с бессоюзными сочетаниями: «Многое, о чем пострадавший даже не решится сообщить, противник заставит его претерпеть своим поведением, взглядом, речью».

2. Далее Демосфен неожиданно переходит к новым бессоюзным сочетаниям и повторам, опасаясь, чтобы указанные фигуры не нарушили стремительное течение речи. Остановка всегда призывает к покою; беспокойство же свойственно страсти, а страсть — порыв души и всеобщее движение. «Поведением, взглядом, речью; в том случае, когда он ведет себя как враг, как насильник, действуя кулаками, словно против раба».

С помощью такого приема оратор, уподобляясь тому, кого он называет противником, обрушивает удар за ударом на доводы судей.

3. Затем, подобно урагану, он совершает новое нападение: «Если тот действует кулаками, если поражает в висок, то такими действиями он выводит из равновесия людей, которые не привыкли, чтобы их втаптывали в грязь. Полностью передать подобную мерзость не решился бы никто из рассказывающих об этом». Удачными переходами Демосфен сумел везде сохранить самую сущность повторов и бессоюзных сочетаний. Порядок чередуется у него с беспорядком, а последний в свою очередь приобретает некий упорядоченный облик.


1. Но попробуй вставить в эту речь союзы, следуя за приверженцами Исократа: «Также нельзя оставить без внимания все то, что заставит его претерпеть противник сначала своим поведением, затем взглядом и, наконец, самой речью». Вписав эти дополнения, ты сразу же почувствуешь, как союзы до гладкости отполировали все неровности и шероховатости патетической речи, соскоблив заодно же всю ее остроту и блеск.

2. Подобно бегуну, которого внезапно связали и лишили свободы передвижения, спотыкается патетическая речь, опутанная союзами и прочими препятствиями; она тоже утрачивает свободу бега и уже не понесется вперед, словно выпущенная из катапульты.


1. Сюда же относится так называемый гипербат, который определяется нарушением привычного хода слов или мыслей и выступает достовернейшим признаком воинственного пафоса. Обычно, когда люди по-настоящему разгневаны или напуганы, охвачены ревностью или еще какой-либо страстью (количество же страстей столь велико, что никто не возьмется перечислять их), то в разговоре они начинают с одного, затем перескакивают на другое, вставляют в середину рассказа нечто уже совершенно бессвязное, вновь возвращаются к началу; охваченные душевной тревогой, они мечутся по сторонам, словно подгоняемые переменным ветром, меняя выражения, мысли и даже привычный строй речи; точно так же этому естественному состоянию подражают с помощью перестановок величайшие мастера слова.

Искусство до тех пор совершенно, пока оно кажется природой; и наоборот, природа преуспевает наилучшим образом, пока в ней заключено скрытое от взоров искусство.

В сочинении Геродота фокеец Дионисий говорит так: «На острие ножа покоится, граждане ионийские, наша судьба — быть нам свободными или же стать рабами, точнее даже беглыми рабами. Теперь же, если только готовы вы принять на себя тяжелые испытания, именно теперь предстоит вам этот труд, вы одолеете врагов».

2. Обычный порядок слов должен был бы быть таков: «Граждане ионийские , теперь время принять на себя этот труд. На острие ножа покоится наша судьба». Геродот же отодвинул обращение «граждане ионийские» и начал непосредственно с угрозы, как будто страх перед нависшей опасностью помешал ему сразу обратиться к своим слушателям; далее он изменил ход мыслей, вместо того чтобы прямо начать с предстоящего труда — а именно к нему призывает сограждан оратор, — он заранее указывает на то, ради чего следует им принять на себя этот труд — «на острие ножа покоится наша судьба», тем самым у слушателей создается впечатление, что речь не была подготовлена, а сочинена тут же, неожиданно, под влиянием определенных обстоятельств.

3. Еще более искусен в этом мастерстве Фукидид. Даже то, что по своей природе представляется единым и неделимым, он расчленяет с помощью перестановок. Демосфен далеко не так смел, как Фукидид, но в употреблении этого вида фигур именно он оказывается самым изобретательным: его поразительное мастерство полемики раскрывается, клянусь Зевсом, главным образом в умении пользоваться перестановками и в искусстве импровизации; только он один способен увлекать за собой всех своих слушателей в самые дебри перестановок.

4. Он любит нередко бросить уже начатую мысль, которая при этом как бы повисает в воздухе, и далее вставлять в речь откуда-то извне, вразбивку вереницу новых мыслей в незнакомом и непривычном порядке. Слушатель все время волнуется; ему кажется, что речь готова каждую минуту рассыпаться на составные части, он трепещет за оратора, вместе с ним переживает эту опасность, но вот, наконец, спустя некоторое время, иногда немалое, появляется в самый напряженный момент долгожданное заключение. Этим опасным и смелым типом перестановок Демосфен до предела потрясает своих слушателей. Подобных примеров столь великое множество, что приводить их здесь нет никакой необходимости.


1. Чрезвычайно украшают речь, способствуя возвышенному и патетическому выражению, как тебе известно, многопадежность, скопление, изменения в стиле и нарастания. Но каким же образом? Чередование падежей, времен, лиц, чисел и родов способствует живости и яркости произведения.

2. Начнем с замены единственного числа множественным. Подобная замена, как я уверен, применяется не только для украшения того выражения, которое формально представлено в единственном числе, но по сути является множественным.


Гораздо важнее то, что подобная замена создает торжественную величавость речи и подчеркивает ее значительность.

3. Об этом свидетельствуют слова Эдипа у Софокла:


В действительности здесь подразумевается только одно имя: для мужчины — Эдип, для женщины — Иокаста. Но множественное число хлынуло на единственное, подхватило в своем потоке беды и усилило впечатление от них. В подобном же смысле употреблено возрастание числа в другом стихе:


То же самое в платоновском отрывке об афинянах, уже приведенном мной в другом месте.

4. «Ведь ни Пелопсы, ни Кадмы, ни египтяне, ни данайцы, ни другие, рожденные варварами, не живут совместно с нами; но мы живем одни, как подлинные эллины, не вступая в общение в варварами…» и т. д. Совершенно естественно, что в подобном нагромождении имен смысл сказанного приобретает особую звучность. Но к этому приему следует прибегать только тогда, когда сама тема нуждается в восхвалении, множественности, преувеличении или в патетике, причем то она удовлетворяется чем-либо одним, то сочетанием нескольких. В противном же случае повсеместное привязывание погремушек оборачивается пустым бахвальством.


1. Иногда способствует возвеличению также противоположный прием — приведение множества к единству. «Далее весь Пелопоннес был охвачен смятением», — говорит один автор. У другого читаем: «Когда Фриних поставил свою драму "Взятие Милета", театр повергся слезы». Объединение разрозненного множества в одно целое создает конкретную осязаемость данного количества.

2. Цель, ради которой используется этот удожественный прием, в обоих случаях мне представляется тожественной: ведь там, где слова предполагаются лишь в единственном числе, их неожиданное появление во множественном привлекает к себе особое внимание, а где обычно множественное число, его переход в свою противоположность порождает некое благозвучное единство и своей неожиданностью производит сильное впечатление.


1. Когда события прошлого излагаются как бы происходящими в настоящем времени и в непосредственной близости от рассказчика, повествование уступает место непосредственному изображению действия. «Кто-то, — рассказывает Ксенофонт, — вдруг попал под коня Кира и, лежа под его копытами, поражает его в живот кинжалом. Конь подымается на дыбы, сбрасывает Кира, тот падает на землю». Этот вид повествования преимущественно предпочитает Фукидид.


1. Таким же непосредственным воздействием обладает перемена лица, заставляя слушателя зачастую считать себя самого участником описываемых событий:


и у Арата:


2. Можно привести также слова Геродота: «От города Элефантины ты поплывешь вверх и достигнешь низменной равнины. А когда минуешь эту область, то, взойдя на другой корабль, плыви два дня, тогда ты попадешь в большой город, называемый Мероя». Разве ты не замечаешь, мой друг, как он овладевает твоим вниманием? Как по всем описанным местам увлекает тебя вслед за собой? Как превращает твой слух в зрение? Подобные прямые обращения вводят слушателя непосредственно в действие.

3. Но всякий раз повествование следует строить таким образом, чтобы создавалось впечатление, что беседа ведется не со всеми, а только с кем-нибудь одним.


Этим ты еще сильнее воздействуешь на слушателя, заставишь его быть более внимательным и заинтересованным и, обращаясь прямо к нему, не позволишь ему забываться и отвлекаться.

1. Случается также, что писатель, рассказывая о каком-либо человеке, вдруг сам подставляет себя на его место. Подобный вид риторических фигур используется для выражения патетического стиля.


Стоило бы поэту добавить, что Гектор говорит то-то и то-то, как все изображаемое мгновенно застыло бы в оцепенении; тут же переход речи от одной формы лица к другой произошел ранее, чем рассказчик успел внести объяснение.

2. Конечно, прибегать к такому приему уместно лишь тогда, когда острота момента требует от писателя без всякого промедления, мгновенно производить замену лиц. Именно так поступает Гекатей: «Испуганный Кеикс приказал Гераклидам тотчас же покинуть его страну: "Ведь я не могу оказать вам помощь. Чтобы вам не погибнуть самим и не погубить меня, отправляйтесь-ка куда-нибудь к другому народу"».

3. В речи против Аристогитона Демосфен использовал замену лиц, но уже в другой манере — взволнованно и отрывисто: «Неужели среди вас никого не охватит гнев и возмущение теми гнусностями, которые проделывает этот негодяй и бесстыдник? Он… о ты, преступнейший из преступников, когда для тебя преграждена была свобода слова, но не решетками и не дверьми, так как их все же можно открыть…» Не закончив мысль, он быстро изменил ее, в гневе разорвал почти уже завершенное начало предложения и распределил между двумя различными лицами — он и ты, преступнейший из преступников; несмотря на то что, обратясь к Аристогитону, Демосфен невольно как бы утратил суть речи, в этом страстном призыве он вновь обрел ее с еще большей силой.

4. Таким же образом говорит у Гомера Пенелопа:

1. По-моему, никто не взялся бы оспаривать, что наиболее способствует созданию возвышенного перифраза ; как в музыке основной тон делается более приятным при наличии дополнительных тонов, так основной фразе вторит перифраза, способствуя в совместном звучании красоте всего выражения, но, чтобы перифраза звучала приятно, нужно ее составлять чрезвычайно тщательно, не допуская ничего надутого и безвкусного.

2. Очень удачный пример перифразы имеется во вступлении к надгробной речи у Платона: «Эти люди удостоились здесь у нас всего того, что они получили по заслугам, теперь же они отправляются в путь, предначертанный им судьбой, сопровождаемые сообща всем городом и каждый своими близкими». Платон назвал смерть путем, предначертанным судьбой, а установленные торжественные похороны публичной процессией родины.

Разве не возвеличил он свою мысль этими оборотами? И разве не стала звучать чистейшей поэзией повседневная речь, как будто бы ее оросили благозвучной гармонией перифразы?

3. У Ксенофонта сказано: «Труд вы признаете проводником к счастливой жизни. Самое лучшее и самое подходящее для воинов достояние несете вы в ваших сердцах. Ведь больше всего доставляет вам радость похвала». Вместо того чтобы сказать: «Вы желаете потрудиться», он говорит: «Труд вы делаете для себя проводником к счастливой жизни». Таким образом, не изменяя своей манеры, он обрамляет этой похвалой некую величественную мысль.

4. Сюда же можно отнести неподражаемое выражение Геродота: «Тем скифам, которые осквернили святилище, богиня послала в наказание болезнь, свойственную лишь женщинам».


1. Но перифраза, использованная некстати или же неумеренно, становится очень опасной. В этом случае она звучит еле слышно, отдавая пустословием и раздуваясь безмерно. Даже сам Платон, великий мастер фигур, но не всегда применяющий их с должным отбором, страдает иногда этим пороком. Например, в «Законах» он говорит следующее: «Нельзя разрешать поселяться в городе ни серебряному, ни золотому богатству». Платона высмеивают за это, указывая, что распространи он подобное запрещение на скот, ему пришлось бы сказать еще об овечьем или коровьем богатстве.

2. Впрочем, достаточно, дорогой Терентиан, продолжать эту затянувшуюся беседу о риторических фигурах, применяемых для создания возвышенного; они все едины в своей цели и предназначены делать речь живой и страстной, пафос же свойствен возвышенному в той же степени, в какой приятному и повседневному сопутствует привычное и естественное.


1. Так как мысль и ее словесное выражение в значительной степени раскрываются во взаимной связи, то в дополнение к сказанному попробуем рассмотреть различные способы словесного выражения. Конечно, незачем повторять сведущим людям всякие хорошо известные истины, что выбор точных и значительных слов производит поразительное впечатление и чарует слушателей, что о нем в первую очередь заботятся ораторы и писатели, только с его помощью расцветают речи во всем своем величии и сияют каким-то особым блеском, напоминая дивные статуи, в которые вложили душу, наделенную даром речи. В действительности в прекрасных словах раскрывается весь свет и вся краса разума.

2. Но избыток прекрасных слов далеко не всегда полезен: тот, кто употребляет величественные и торжественные слова в ничтожных обстоятельствах, уподобляется человеку, надевшему огромную трагическую маску на неразумного ребенка. Только в поэзии и…

(В рукописи отсутствуют два листа).


1. А как живо и талантливо сказал Анакреонт:


Столь же похвально оригинальное выражение Феопомпа, которое из-эа удачного сочетания мысли с ее выражением представляется мне в высшей степени замечательным, между тем Цецилий непонятно за что строго критикует эту же фразу. «Филипп, — говорит Феопомп, — умел в случае необходимости переваривать даже пренеприятнейшие вещи». Это народное выражение оказывается в данном месте выразительнее любой разукрашенной фразы, с его помощью мысль автора сразу же становится понятной и жизненной, так как привычное всегда внушает наибольшее доверие, а выражение «переваривать по необходимости неприятные вещи» удивительно согласуется с человеком, который безропотно и даже с удовольствием терпел любой позор и грязь в интересах личной выгоды.

2. То же самое происходит с некоторыми выражениями Геродота. «Охваченный безумием Клеомен стал кинжалом рассекать свое тело на части и, исполосовав себя целиком, испустил дух». У него же в другом месте: «Пиф до тех пор сражался на корабле, пока весь не был искромсан на куски». Эти фразы близко соприкасаются с просторечием, но благодаря своей выразительности не становятся просторечными.


1. Говоря о количестве метафор, Цецилий обычно поддерживает тех, кто, соблюдая установленные правила, предлагает ограничиваться двумя, в крайнем случае, тремя метафорами. Метафоры уместны лишь там, где чувства, разливаясь бурным потоком, подхватывают их и увлекают за собой. В этом вопросе вершиной оказывается тот же самый Демосфен.

2. «Люди бессовестные, — говорит Демосфен, — льстецы, сущее проклятие, они искалечили каждый свое отечество, пропили свободу в прежнее время Филиппу, а теперь Александру; чревом своим и позорнейшими страстями они измеряют благополучие, они опрокинули свободу и независимость от чьего-либо господства — то, что в прежнее время служило грекам определением и мерилом блага». Здесь гнев оратора на предателей родины отодвигает и заслоняет собой все изобилие художественных приемов.

3. По словам Аристотеля и Феофраста, для слишком смелых метафор имеются свои особые смягчающие средства. Сюда относятся выражения типа: «как бы», «словно», «если можно так выразиться», «если все же решиться сказать». Они оба утверждают, что подобный оправданием автор сглаживает смелость введенной метафоры.

4. Я, конечно, вполне согласен с ними, но в свою очередь считаю, как уже сказал выше о фигурах, что у многочисленных и рискованных метафор имеются собственные верные и надежные защитники, которыми выступает как своевременная страстность речи, так и ее благородная возвышенность; в стремительном потоке они подхватывают и увлекают за собой все остальное; причем даже самые смелые метафоры в союзе с ними кажутся совершенно обязательными; они передают слушателю все воодушевление оратора, заражают его и не дают ему ни возможности, ни времени придирчиво разбираться во всем обилии метафор.

5. Но как в общих местах, так и в описаниях самыми выразительными оказываются последовательно расположенные и взаимно связанные тропы. Лишь благодаря им Ксенофонт с такой пышностью изобразил строение человеческого тела, и уже совершенно божественно сделал это Платон. Он назвал человеческую голову крепостью, сказав, что шея отделяет голову от туловища, подобно перешейку, а позвонки подпирают ее как дверные шарниры. Наслаждение служит у Платона приманкой человеческих несчастий, а язык оказывается судьей вкуса. Сердце — клубок жил и родник быстротечной крови, припрятано же оно в сторожевой будке. Отверстие пор он называет узкими тропинками и говорит, что сердцу, трепещущему в ожидании опасности или при пробуждении гнева, боги придумали защиту от чрезмерного пыла: они подсунули под сердце легкое, такое мягкое, бескровное, с дырочками внутри, похожее на губку, чтобы кипящее гневом сердце не повреждалось, ударяясь об эту подстилку. Вместилище желаний названо у него женским теремом, а обитель гнева — мужской комнатой. Селезенка — кухня внутренностей, так как она растет и разбухает, наполняясь отбросами. «Затем, — продолжает Платон, — боги прикрыли все плотью, разложив ее, подобно войлоку, чтобы защищать тело от всего постороннего». Кровь он называет пищей плоти. А для такой пищи, продолжает он далее, боги протянули по всему телу, словно по саду, каналы, чтобы влага из жил устремлялась вперед бурным потоком по этим узким теснинам тела. Как только приходит кончина, узы души расторгаются, подобно освобождающимся корабельным канатам, и душа вырывается на свободу.

6. Подобных примеров у Платона можно найти бесчисленное множество, но достаточно одного, чтобы увидеть, сколь величественны образные средства по своей природе, как способствуют они возвышенному в метафоре, как благодаря им расцветают патетические и описательные места.

7. Но в то же самое время ясно, даже если я специально не задерживаюсь на этом вопросе, что обращение к тропам и к прочим словесным украшениям нередко соблазняет писателя, заставляя его забывать чувство меры; даже самого Платона часто упрекают в этом недостатке: зараженный словесным неистовством, он действительно может увлечься неумеренными, грубыми метафорами и иносказательной напыщенностью. Так в одном месте он говорит: «Нелегко заметить, что государство должно представлять собой смешение граждан, уподобляясь сосуду, в котором бурлит пеной только что налитое вино, постепенно уступая натиску другого трезвого бога, чтобы в прекрасном содружестве с ним сделаться дивным умеренным напитком». По замечанию критиков, назвать воду трезвым богом, а смешение вина с водой наказанием вина рискнул бы только какой-нибудь поэт, да и то в нетрезвом состоянии.

8. Вслед за критиками Цецилий также начал упрекать Платона за подобные ошибки. В сочинении о Лисии он отважился даже провозгласить Лисия выше Платона, поступив так под властью двух ослепляющих его страстей: с одной стороны, он любит своего Лисия больше самого себя, а с другой — безграничная ненависть к Платону превосходит его увлечение Лисием. Кроме того, страсть к полемике делает выводы Цецилия далеко не столь бесспорными, как он их считает. Так, например, Платону, подверженному многочисленным заблуждениям, в роли безгрешного и безупречного писателя он противопоставляет… Лисия. А уж это вообще лишено всякого здравого смысла.


1. Попробуем все же отыскать какого-либо действительно безукоризненного и безупречного писателя. Но прежде стоит выяснить вопрос о том, что считается лучшим в прозе и в поэзии, возвышенное ли с некоторыми погрешностями или гладкая посредственность, здравая во всем и чуждая ошибок. Этот же самый вопрос, клянусь Зевсом, можно предложить в ином виде: что важнее в произведениях, количество ли удачных мест или же их возвышенное содержание? Ответ тесно связан с самим возвышенным, поэтому им и предстоит теперь заняться.

2. Мне хорошо известно, что наименее безупречны огромные творения. Ведь тщательность во всем рискует обратиться в мелочность. В великих же созданиях, как и в чрезмерных сокровищах, должна быть обязательно какая-нибудь небрежность. Может быть, для ничтожных и посредственных творений, чуждых смелых дерзаний и высоких взлетов, вообще неизбежно тяготение к безошибочности и всемерной осторожности, а неустойчивость, вероятно, свойственна только великому из-за его величия.

3. Однако я никогда не забываю при этом еще об одном обстоятельстве, а именно о том, что человеческие деяния, как правило, привлекают к себе внимание преимущественно своими недостатками, наша память прочно цепляется за все промахи, а удачи неизбежно от нее ускальзывают.

4. Я сам привел уже немало недостатков, обнаруженных мной у Гомера и у других величайших писателей. Конечно, они не могли вызвать моих восторгов, но все эти оплошности скорее всего не сознательные отступления от прекрасного, а случайные промахи, допущенные неожиданно по недосмотру и невниманию автора, как следствие его гениальности, поэтому я ничуть не сомневаюсь, что подобные авторы, несмотря на все свои просчеты, обладают вескими основаниями на признание их первенства, хотя бы даже за одно величие их духа. Хотя Аполлоний в своей поэме об аргонавтах показал себя безупречным поэтом, а Феокрит большинством своих буколических стихов был вознесен на вершину славы , неужели ты предпочтешь быть Аполлонием, а не Гомером?

5. С другой же стороны, неужели Эратосфен в своей маленькой поэме «Эригона» , свободной от недостатков, действительно выше Архилоха, который во власти вдохновения невольно подхватывает на своем пути что-то лишнее, постороннее и не признает в поэзии никаких заранее установленных правил? Неужели к тому же в хоровой поэзии ты выберешь для себя долю Вакхилида, а не Пиндара, и в трагедии предпочтешь назваться Ионом Хиосским , но не Софоклом? Конечно, Вакхилид и Ион никогда не ошибались в правилах, а неизменно писали красиво и гладко, Пиндар же с Софоклом в своих порывах способны все озарить ярким пламенем, но при этом оба могут так же неожиданно погаснуть или стремглав слететь вниз в неудачном падении. Но неужели какой-нибудь разумный открыто предпочтет все сочинения Иона одному только софокловскому «Эдипу»?


1. Если же мы начнем оценивать писателей по количеству их произведений, а не достоинству написанного, то даже Гиперида придется поместить выше Демосфена . Более многоречивый Гиперид обладает значительными преимуществами, причем он всегда лишь чуть-чуть не набирает должной высоты. Он подобен атлету, который, уступая первенство в общей сумме очков пятиборья, неизменно выходит победителем в каждом отдельном виде соревнования.

2. Этот Гиперид подражает приемам Демосфена буквально во всем, за исключением, пожалуй, порядка слов; вдобавок он усваивает еще привлекательные особенности стиля Лисия. Поэтому, где это требуется, речь его льется с удивительной простотой; говорить он умеет, не придерживаясь строгой последовательности и однообразной манеры Демосфена; с приятной легкостью он сдабривает свои характеристики своеобразной сладостностью; тонкие остроты его просто восхитительны; он обладает прекрасным политическим чутьем и благородством, всегда зная заранее, где и когда вставить нужную шутку; шутки эти всегда уместны и ничем не напоминают грубые непристойности известных аттических остряков; он может мастерски поглумиться, разыскать вдоволь смешного, пребольно кольнуть ради забавы: словом, во всем этом он прелестен неподражаемо. Никто лучше его не сумеет вызвать сострадание, а с какой непринужденностью распространяется он о всевозможных историях и порхает с одной темы на другую, словно подгоняемый легким дуновением ветерка. Разве не поэтичен его рассказ о Латоне? А знаменитое надгробное слово , которое он произнес так торжественно, как, по-моему, не сумел бы никто другой.

3. Демосфен же совершенно не признает бытовых характеристик; он избегает лишних слов и далек от словесной гибкости и пышности; зачастую он вообще лишен тех достоинств, о которых я говорил выше. Где Демосфен силится проявить свое остроумие и тонкость, там он становится просто смешным; а стоит ему пуститься на поиски приятной обходительности, она покидает его бесследно. Если бы ему вздумалось сочинять пустяковые речи о Фрине или Афиногене , все преимущества Гиперида оказались бы вообще бесспорными.

4. Все прекрасные особенности ораторского искусства Гиперида при всем их многообразии представляются мне лишь бесплодными ухищрениями бесстрастного и холодного разума. Ведь речи Гиперида не трогают слушателей, оставляя их совершенно безучастными, никогда никто не испытал душевного смятения, читая его речи. Напротив, исключительная одаренность Демосфена, как и его неизменное превосходство над всеми, наиболее полно раскрывается именно в том, что совершенно отсутствует у Гиперида. Они в размахе, в одухотворенной страстности, в постоянном превосходстве над противником, в проникновенной глубине, в поразительном величии и в доступных лишь ему одному мощности и силе. Только Демосфен сумел сосредоточить в себе самом все эти безмерные дары, ниспосланные богами. Я говорю так, потому что их невозможно назвать дарами человеческими. Именно поэтому, как мне кажется, он неизменно побеждает всех, используя только ему одному доступные средства, в которые включает даже свои недостатки. Словно громом и молнией Демосфен неизменно поражает всех ораторов, которые когда-либо были или будут. Скорее широко раскрытыми глазами можно созерцать вспышки молний, чем устоять перед его страстными и проникновенными речами.


1. Но и у Платона, как я уже отметил, есть свое преимущество. Он далеко превосходит Лисия не столько величием своих совершенств, сколько их количеством. А тот в свою очередь скорее преуспевает в пороках, чем уступает Платону в достоинствах речей.

2. О чем же думали величайшие писатели, когда, стремясь к величию целого в своих речах, забывали подчас о тщательности в отделке мелочей? Причин этого немало, но среди них была одна, главная. Ведь природа никогда не определяла нам, людям, быть ничтожными существами — нет, она вводит нас в жизнь и во вселенную как на какое-то торжество, а чтобы мы были зрителями всей ее целостности и почтительными ее ревнителями, она сразу и навсегда вселила нам в душу неистребимую любовь ко всему великому, потому что оно более божественно, чем мы.

3. Поэтому человеку недостаточно охватить созерцанием и размышлением всю вселенную; нашим мыслям тесно в ее пределах, и если кто-нибудь поразмыслил бы над ходом человеческой жизни, насколько в ней во всем преобладает великое и прекрасное, то ясна станет цель нашего рождения.

4. Вот почему в силу нашей собственной природы нас, клянусь Зевсом, восхищают не маленькие ручейки, сколь бы прозрачными и полезными ни были бы они для нас, а Нил, Истр, Рейн и, конечно, больше всего — сам великий Океан . И не ясное пламя огонька, зажженного нами здесь на земле, вызывает наше неизменное восхищение, а свет небесных светил, хотя он нередко застилается мглой; а разве можно признать что-нибудь более изумительное, чем кратеры Этны, извержения которой исторгают из подземных глубин камни, целые скалы и мчатся иногда чистыми потоками подземного огня.

5. Но кратко можно выразить все это в следующем: насколько безразличны люди ко всему привычно обыденному, даже необходимому им, настолько поражает их все неожиданное и необычное.


1. Выше мы говорили о таких произведениях великих писателей, в которых необходимое и полезное тесно связано с возвышенным, теперь остается добавить, что авторы подобных книг при всех своих заблуждениях высоко вознесены над всем человеческим родом. Ведь только одному возвышенному дано увлекать нас к пределам божественного разума, а прочее все предназначено лишь для удовлетворения насущных житейских потребностей; конечно, и плавная беглость речи избавляет автора от упреков, но лишь подлинно великое вызывает восхищение.

2. Разве не следует здесь сказать также о том, что каждый из подобных авторов зачастую одним возвышенным оборотом заставляет забывать все его промахи, и, наконец, самое главное о том, что если выбрать все промахи Гомера, Демосфена, Платона и остальных величайших писателей, то все их ошибки, вместе взятые, окажутся совершенно незначительными, вернее, не составят даже и малой доли среди несомненных успехов в произведениях этих замечательных мастеров? Поэтому-то все века и все поколения, если только они не охвачены безумием зависти, воздают им победные почести, которые и до сих пор неотделимы от них и, конечно, останутся за ними

3. Впрочем, кто-то сказал, что Колосс со всеми его недостатками отнюдь не выше поликлетовского Дорифора. Такому писателю, кроме всех прочих возражений, следовало бы еще указать на то, что хотя памятники искусства должны поражать нас тщательностью своей отделки, а произведения природы — величием, только одному человеку от природы свойствен дар речи. Поэтому в статуях обычно ищут сходства с человеком, в речах, как я уже говорил, следует искать то, что возвышает их над повседневной человеческой жизнью.

4. Предстоящий вывод вновь возвращает нас к началу нашего сочинения; так как умение избегать ошибок приходит с мастерством, а возвышенное, даже неравномерно распределенное, проявляется в природном даре, то всегда и везде мастерство подобает призывать на помощь природе. Лишь в их обоюдной взаимосвязи возможно рождение совершенного произведения.

Только так надлежало ответить на поставленный вопрос. Впрочем, пусть каждый выбирает то, что ему более по душе.


1. Но вернемся вновь к метафорам, ближайшими соседями которых являются сравнения и уподобления. Последние отличаются от метафор только тем, что…

(В рукописи отсутствуют два листа).


…также и такие выражения: «Разве только ум ваш ушел в пятки, и вы растоптали его…»

Всегда необходимо знать тот предел, до которого в каждом отдельном случае можно довести гиперболу , ведь стоит лишь немного нарушить установленную границу, как гипербола исчезает, ослабевает напряжение, создается впечатление, совершенно противоположное тому, к которому стремился автор.

2. Исократ, например, даже впал в какую-то странную ребячливость из-за своей постоянной приверженности к преувеличениям. Тема его «Панегирика», как известно, сводится к тому, что Афины имеют больше заслуг перед всей Элладой, чем Спарта, с этого он прямо начинает во вступлении: «Сила слов настолько велика, что способна великое сделать малым, малое — изобразить огромным, давно известное всем — выразить по-новому, а дела недавнего времени — представить на старый лад». Вот тут-то уместно спросить нашего оратора: «Неужели, Исократ, ты и дальше только в подобной манере намерен излагать все, что касается афинян и спартанцев?» Ведь этим славословием Исократ сам взывает к своим слушателям, убеждая их не доверять его речам.

3. Итак, как мы уже сказали относительно фигур, лучшими гиперболами следует признать такие, в которых гиперболы с трудом распознаются. Писатель овладевает этим искусством тогда, когда под влиянием сильного возбуждения обращается к гиперболам и они звучат у него в один лад с величием описываемого. Так поступает, например, Фукидид в рассказе о разгроме афинян в Сицилии. «Сиракузяне, — говорит он, — спускаясь вниз, в первую очередь поражали тех, кто находился возле реки, и вода тотчас же становилась непригодной для питья. Но тем не менее ее все же пили, пили вместе с грязью и кровью, многие даже дрались из-за нее». Чрезмерность страданий и ужас положения афинян стали достоверными благодаря рассказу об этой воде, смешанной с грязью и кровью, каждый глоток которой приходилось к тому же отстаивать.

4. В рассказе о павших при Фермопилах Геродот пользуется тем же самым приемом. «Всех их, — рассказывает он, — оборонявшихся мечами, в случае если они еще у кого-нибудь оставались, либо же кулаками и зубами, варвары засыпали здесь своими стрелами». «Как же возможно, — воскликнешь ты, — зубами оказывать сопротивление врагам, облаченным в доспехи? Разве можно быть погребенным под грудами стрел?» Без сомнения это так; ведь данный факт не придуман ради этой гиперболы, но, наоборот, гипербола является удачным порождением описываемого события.

5. Я никогда не перестану твердить, что полную свободу самым смелым оборотам предоставляют лишь самые необычайные события и переживания, которые иногда даже исправляют подобные обороты; поэтому даже комедийные выражения, выходящие за рамки достоверного, мы воспринимаем как вполне вероятные, благодаря тому что они предназначены вызывать смех:


Ведь смех всегда является радостным переживанием.

6. Гиперболы одинаково связаны как с преувеличением, так и с преуменьшением, так как их общее свойство — чрезмерность. Таким образом, смешным здесь становится разрастание ничтожного.


1. Из тех источников возвышенного, которые я указал в самом начале, нам осталось, друг мой, рассмотреть пятый — сочетание слов и предложений. В двух других сочинениях я исчерпывающим образом изложил все, что смог, по этому вопросу; тут же еще остается добавить, что гармоническое сочетание не только по самой своей природе способствует убедительности речи и удовольствию от ее восприятия, но обладает особым средством для свободного проявления возвышенного.

2. Известно, что даже флейта внушает слушателям такие чувства, которые заставляют их как бы расставаться с рассудком и впадать в состояние, близкое к безумию. Флейта способна подчинить слушателя своему ритму и заставить его, даже полностью лишенного всякой музыкальности, ритмично двигаться в такт ее напева. А совершенно бессодержательные звуки кифары, благодаря смене звучания, отношению различных звуков и, наконец, искусному сочетанию, производят, как тебе хорошо известно, поразительное и даже, клянусь Зевсом, чарующее впечатление.

3. Но музыка с ее воздействием всего лишь искусственно заменяет то истинное убеждение, для которого обязательна сознательная человеческая деятельность, о чем я говорил уже неоднократно. Все это представляется мне общеизвестным. Неужели мы станем возражать против того, что сочетание слов и предложений тоже представляет собой гармонию, но не гармонию звуков, а слов, — того дара, который свойствен лишь людям. В гармонии слов рождается пестрая вереница представлений о словах, мыслях, определенных предметах; в ней же заложены разнообразные виды того прекрасного и благозвучного, чем мы наделены от рождения и с чем навсегда породнились; благодаря единству и многообразию своих созвучий эта гармония вливает незаметно в сердца слушателей те глубокие чувства, которые свойственны самому оратору, и таким образом слушатели приобщаются к величию гармонии. А разве в общем сочетании мыслей и слов такая гармония не становится созвучной величественному? Разве всеми своими средствами не чарует она нас и, всецело овладев нашей волей, разве не увлекает каждый раз к чему-то значительному, торжественному и возвышенному, т. е. ко всему тому, чем преисполнена она сама? Оспаривать эту непреложную истину, достоверность которой подтверждена всем человеческим опытом, взялся бы лишь явный безумец.

4. Сколь возвышенным и поразительным представляется нам, например, то, что высказал однажды Демосфен по поводу некого постановления народного собрания: «Псефисма эта опасность, повсюду грозившую городу нашему, прочь увлекла, словно тучу». Гармония слов и звуков тут равнозначна самой мысли. Вся фраза построена в дактилическом ритме , самом благородном и самом величественном, так как это размер героический, к тому же еще самый прекрасный из всех известных нам. Попробуем же куда-нибудь в другое место переставить слова «прочь увлекла, словно тучу». Скажем хотя бы так: «Псефисма эта, словно тучу, увлекла прочь опасность, повсюду грозившую нашему городу», или же в слове «словно» сократим один слог и скажем «как тучу». Готов поклясться Зевсом, что любому станет ясно, насколько гармония созвучна возвышенному. В выражении «словно тучу» первое слово образует двусложную стопу, а в словах «как тучу» две равнозвучащие двусложные стопы заменены полуторной стопой, причем первая, потеряв один слог, утратила с ним все возвышенное. Стоит только к двусложной стопе добавить еще один слог — «словно как тучу» — результат окажется таким же: содержание не изменится, а общий ритм разрушится и в своем падении увлечет за собой возвышенное.


1. Речь, претендующая на возвышенность и величественность, прежде всего, подобно живому телу, должна отличаться тесной взаимосвязью всех своих членов; как члены тела в отдельности не заслуживают никакого внимания, но в совокупности образуют совершенное и законченное целое, так стоит только разложить на составные части приемы, применяемые в создании возвышенных речей, как все возвышенное рассеется между этими частями, а объединенные в единое целое и связанные узами всеобщей гармонии, эти приемы сразу приобретают звучание в своей целостности. Таким образом, общую возвышенность речи, образованную совокупностью самых разнообразных приемов, можно сравнить с пиром, организованным вскладчину.

2. Всем нам хорошо известно, что многие писатели и поэты, которые либо от природы были лишены возвышенного, либо сознательно пренебрегали им, предпочитали простые разговорные слова и обороты, но произведения их не казались низкими, а, наоборот, производили впечатление торжественных и значительных исключительно из-за сочетания и гармонического расположения слов; в числе многих к ним можно отнести Филиста , иногда даже Аристофана, но более всех прочих Еврипида.

3. Вот, например, как говорит у Еврипида Геракл после убийства своих детей:


4. Описывая страдания привязанной к быку Дирки, поэт говорит так:


Хотя здесь благородно уже само содержание, оно становится еще более внушительным из-за того, что гармоничное сочетание развивается постепенно, а не стремглав; отдельные слова поддерживают друг друга, опираясь на конечные ударные слоги, и в своем единстве обретают зрелое величие.


1. С другой же стороны, ничто не принижает так возвышенную речь, думается мне, как прерывистый и торопливый размер, вроде пиррихия, трохея, дихорея , т. е. тех ритмов, которые уместны лишь в плясовых напевах; впрочем, любая речь, выдержанная в сплошном ритме, выглядит нарочито изысканной, неприятной, лишенной чувства и даже поверхностной из-за своего унылого однообразия.

2. Самое же опасное заключается в том, что подобные сплошь ритмизованные речи никогда никого не воодушевляют страстностью своего содержания, но, подобно легким и бессодержательным песенкам, предназначенным отвлекать и услаждать слушателей, они привлекают к себе внимание одним только ритмом, и нередко случается, что слушатели в свою очередь, уловив хорошо знакомые им напевы, начинают стучать ногами в такт словам оратора и, как в танце, спешат скорее завершать музыкальную стопу, пренебрегая смыслом и опережая оратора.

3. В равной же степени лишены возвышенного речи вычурные, составленные из коротеньких слов, как будто сколоченные гвоздями в тех местах, где образуются какие-нибудь несуразности или шероховатости.


1. Всякую возвышенную речь, кроме того, принижает чрезмерная отрывочность, ведь любое величавое можно без труда искалечить чрезмерным сокращением. Речь здесь идет, конечно, не о необходимой и даже обязательной краткости выразительной фразы, но о слишком сокращенном или раздробленном выражении; если дробление фразы искажает ее смысл, то чрезмерная краткость ведет к тому же, но разумное и здравое сокращение способствует быстрейшей доходчивости фразы; при этом нельзя забывать, что длинная речь в своей излишней растянутости представляется обычно бездушной и вялой.


1. Неменьшим препятствием для возвышенной речи являются просторечные выражения. Например, Геродот в божественное описание бури неожиданно вставляет нечто, клянусь Зевсом, совершенно неподходящее ко всей обстановке, а именно слова о том, что «море забурлило». Неблагозвучное слово «бурлить» в этом месте наносит сильнейший вред возвышенному. В другом месте у него же «ветер утомился» , а моряков, потерпевших кораблекрушение, ждал «неприятный конец» . Известно, что слово «утомляться» уместно лишь в разговорной речи, а определение «неприятный» в рассказе о трагическом происшествии совершенно непригодно.

2. Таким же образом всего несколькими словами испортил Феопомп великолепное описание приготовления персидского царя к походу на Египет. Он говорит так: «Разве был какой-нибудь город или народ в Азии, которые не выслали бы послов к царю? Были ли какие-нибудь чудесные и бесценные дары природы или же произведения искусства, не отправленные ему? А разве мало было всевозможных мантий и покрывал, пурпурных, расшитых, или же ослепительно белых? Недоставало разве шатров, затканных золотом и наполненных доверху различными сокровищами? Не перечислить ковров и роскошных постелей. Ко всему этому добавлялись серебряные и золотые сосуды, кубки и чаши; одни — отделанные драгоценными камнями, другие — поражавшие взгляд безукоризненной тщательностью отделки. Здесь же находилось несметное множество эллинского и иноземного вооружения. Взглядом нельзя было даже окинуть стада вьючных и жертвенных животных. Никто не смог бы пересчитать все корзины с пряностями, мешки, тюки, свитки папирусов и другие необходимые вещи. Наконец, столько было всевозможного, заготовленного впрок мяса, что огромные кучи его казались издали путникам горными кряжами».

3. В этом случае Феопомп незаметно для самого себя спускается все ниже и ниже вместо того, чтобы постепенно возвеличивать свой рассказ. В замечательное описание приготовлений к грандиозному походу он внес вдруг какие-то мешки, тюки с пряностями и сразу же ввел нас в кухню. Попробуем представить себе, что кто-нибудь действительно принес и положил мешки с тюками среди всего этого великолепия, между золотыми и разукрашенными драгоценными камнями сосудами, серебряными чашами, кубками и златотканными шатрами. Что за непривлекательное зрелище раскрылось бы перед нашими взорами! Подобным уродством должны выглядеть в описании все эти слова, оказавшиеся здесь, словно пятна на одежде, совершенно некстати.

4. Автору ничего не стоило бы избежать грубой ошибки. В дополнение к тому месту, где речь идет о горных кряжах, нужно было бы сказать еще о верблюдах и других животных, нагруженных всевозможными лакомствами; можно было, наконец, просто указать груды зерна и назвать все то, что имеет непосредственное отношение к роскоши и комфорту, если же ему было так важно сохранить в своем рассказе мельчайшие подробности, следовало бы обстоятельно все перечислить.

5. В возвышенных речах не допускаются никакие низкие или непристойные выражения, за исключением тех, которые вызваны необходимостью, но звучание слова должно всегда соответствовать его содержанию, и во всем этом мы должны неизменно подражать природе, которая, создав человека, не поместила на его лице те части тела, о которых не принято говорить, а спрятала, насколько возможно, и, по словам Ксенофонта, отвела все эти каналы, чтобы ничем не осквернить красоту своего творения .

6. Впрочем, у нас нет необходимости перечислять по отдельности все то, что снизводит возвышенное. Я с исчерпывающей полнотой уже рассмотрел все приемы, обязательные для создания благородных и возвышенных речей, поэтому совершенно ясно, что противоположные им порождают обычно речи низкие и безобразные.


1. Теперь, дорогой мой Терентиан, когда я уже покончил со своей темой, по твоей же просьбе, так как твоя любознательность мне достаточно хорошо известна, я остановлюсь еще на одном вопросе, который недавно предложил мне один известный философ , сказав следующее.

«Меня, как и многих других, крайне удивляет, что в наше время можно встретить немало очень талантливых и высокообразованных людей, способных своим красноречием доставить нам настоящее наслаждение. Однако среди них почему-то почти невозможно отыскать таких, которые обладали бы возвышенной и подлинно величественной натурой, а отсутствие произведений подобного рода отмечено теперь уже повсюду и приобрело характер всеобщего бедствия нашей эпохи.

2. Стоит ли нам принять здесь распространенное мнение о том, что только одна демократия порождала великие натуры, что с ней они достигали своего расцвета и вслед за ней сошли в могилу? Говорят также, что лишь одна свобода способна питать и лелеять великие умы, одновременно вселяя в них гордое рвение к соперничеству и к борьбе за заслуженное первенство.

3. Те же награды, которыми демократические государства поощряют своих ораторов, оказывают в свою очередь благодатное воздействие на их души, и они словно подвергаются необходимому очищению и начинают на свободе сиять своим полным блеском. Мы же, современные люди, с детских лет воспитывались в правилах исправного раболепия; наши младенческие суждения пеленались в законы и обычаи рабства; поэтому мы, даже не отведав свободы, самого прекрасного и животворного источника красноречия, по моему глубокому убеждению, способны сделаться всего лишь великолепными льстецами.

4. Тебе хорошо известно, что наша челядь, состоящая из рабов по рождению, имеет свои склонности и способности. Но раб никогда не сможет быть оратором. Боязнь свободного слова, подобно некому недремлющему стражу, сразу же бурно закипает в его груди и смиряет его, привыкшего к постоянным побоям.

5. Гомер говорил об этом так:

Если только правду говорят о тех карликах, которых называют обычно пигмеями , то даже самое легкое рабство лучше всего сравнить с теми ящиками, где с измальства лежат они, чтобы уже не расти более. Особые повязки стягивают тела этих карликов, калеча и уродуя их. Подобным же образом для человека любое рабство — тот ящик, в который, словно в темницу, заключена человеческая душа; а от пребывания в нем душа становится ничтожной и безобразной».

6. Но тут я, перебив философа, в свою очередь сказал следующее.

«Мой дорогой друг, давно уже привыкли люди легко и бездумно бранить все, что связано с современной им жизнью. Но подумай-ка, не с миром ли, воцарившимся теперь на земле, связано исчезновение великих талантов или, вернее, не с той ли непреодолимой войной, которая не позволяет мирно покоиться нашим желаниям? А может быть, клянусь Зевсом, повинны в этом и различные страсти, которые ежедневно повсюду подстерегают, увлекают и порабощают нас. Ненасытная жажда денег, поразившая всех без разбора, погоня за удовольствиями не только приковали нас к себе, но, как говорится, за собой влекут в пропасть. Из этих болезней сребролюбие — унизительно, а поиски наслаждений — отвратительны.

7. Мне трудно представить себе, чтобы те люди, которые преклоняются перед чрезмерным богатством, вернее сказать, как бога почитают его, были способны оградить свои души от пороков, неизменно сопутствующих богатству; всем известно, что рядом с несметным и безграничным богатством постоянно шествует подобное ему расточительство. Лишь только богатство раскроет для себя городские ворота и двери домов, вслед за ним туда же проскальзывает мотовство и устраивается вместе с ним. Спустя некоторое время эта достойная пара, говоря словами мудрецов, свивает себе гнездо и начинает выводить потомство, а далее в роли законных наследников, а не жалких побочных отпрысков, на свет появляются праздное бахвальство, спесь и роскошь. Стоит только безнаказанно дать подрасти этим младенцам, как они, став взрослыми, сами с большой поспешностью начинают порождать в человеческих душах новых и самых злобных деспотов — насилие, беззаконие и бесстыдство.

8. Все происходящее совершенно неизбежно, и людям не суждено вновь прозреть или вспомнить о своем добром имени, которое теперь утрачено уже навсегда. Круг их порочной жизни замкнется гибелью, а душевное величие, возможно когда-то и свойственное им, гибнет, сохнет и постепенно совсем исчезает. Обратного пути для таких людей не существует, так как они полностью поглощены обыденными и низменными занятиями и некогда задумываться им над тем, что открывает доступ бессмертию.

9. Тот, кто дал однажды себя подкупить, никогда уже не будет настолько свободен и разумен, чтобы отдавать предпочтение в судебных делах справедливости и честности. Ведь каждый взяточник считает честным и справедливым лишь то, что служит его личным корыстным интересам. В наше время жизнь и судьба любого человека зависят от всевозможных подкупов, от планов взаимного тайного истребления и, наконец, от различных козней ради овладения завещанием. Все мы, как верные рабы, прислуживаем собственной выгоде и ради нее готовы принести в заклад и даже продать свою собственную душу. Таковы те всеобщие болезни, которые разъедают изнутри и подтачивают всех и каждого из нас. Поэтому кто же поверит, что в подобной обстановке можно разыскать судью столь беспристрастного, чтобы он, отстаивая великие и бессмертные деяния, нашел бы в себе мужество отвернуться от предложенных ему денег и вышел бы победителем в отчаянной схватке с собственным корыстолюбием.

10. Нет, уж лучше нам, таким, какие мы есть, продолжать оставаться рабами и отвернуться от свободы. Попробуй! Провозгласи наши страсти свободными! Словно сорвавшиеся с цепей, они ринутся на наших же близких, и весь мир запылает в пламени разбушевавшихся пороков.

11. Также нет необходимости скрывать то, что наши природные таланты теперь блекнут и вянут из-за той праздности, которая за редким исключением властвует над всеми нами. Кто из нас рискнет предпочесть заботу о настоящей пользе и подлинный труд личной славе и минутным удовольствиям?!»

Доля пафоса в любом произведении, преимущественно в возвышенном, как мне кажется…

(На этом рукопись обрывается).

ПРИМЕЧАНИЯ:

«дорогой Постумий Терентиан». — Постумий Терентиан — неизвестный знатный римлянин, адресат сочинения. Вероятно, он ученик автора, завершающий свое образование перед началом государственной службы, т. е. один из тех образованных людей, которые готовятся к общественной деятельности, как сказано ниже в этой же главе. Псевдо-Лонгин называет его νεανίας, так было принято обращаться к молодым людям в возрасте от 20 до 30 лет. Все попытки установить его личность не были удачными, но так как его имя довольно редкое, то, возможно, о нем как о коменданте египетского города Сиены говорит Марциал (I, 87, 6).

«Добрый делами и правдой». — Цитата из речи Демосфена против Тимократа, 13.

«возвышенное является вершиной». — Возможно, здесь Псевдо-Лонгин цитирует критикуемые им «Записки» Цецилия.

«раскрывая сразу же перед всеми мощь оратора». — Термины «оратор», «риторический» и все производные от них следует понимать в применении ко всему словесному художественному творчеству, прежде всего, к прозе.

«Некоторые люди, считая ошибочными все правила и наставления». — В отличие от Цецилия автор трактата разделяет мнение тех, кто отдает предпочтение природному таланту, но одновременно осуждает поклонников альтернативы — талант или правила. Он не согласен также с теми, кто считает умение (искусство) врожденным и недоступным для изучения.

«Возвышенное… требует как бича, так и узды». — Это противопоставление, источник которого неизвестен, было очень популярным у античных авторов. Рассказывают, что Аристотель любил повторять о своих любимых учениках: «Один из них нуждается в узде, а другой в биче». По словам Исократа, историк Феопомп нуждался в узде, а Эфор — в биче.

«хорошо говорит Демосфен». — Неточная цитата из речи «Против Аристократа», 113.

«…сверкает ярко пламя очага…» — Цитируется несохранившаяся трагедия Эсхила «Орифия». Одноименная героиня этой трагедии, дочь афинского царя Эрехфея, была похищена богом северного ветра Бореем. Борей сватался к Орифии, но отец девушки отверг его, и разгневанный бог грозит спалить дом Эрехфея. Эта цитата, приведенная как пример напыщенного, «паратрагического» стиля, стала классическим образцом для характеристики подобного стилистического недостатка.

«смехотворны выражения Горгия из Леонтины». — Цитаты из несохранившихся речей Горгия, оратора и софиста из сицилийского города Леонтины. Древние считали его основоположником художественной ораторской прозы и одним из создателей теории и главных форм художественного прозаического стиля.

10. «фразы Каллисфена, а особенно Клитарха». — Каллисфен — греческий историк конца IV в. до н. э., про которого Аристотель говорил, что он велик и силен в слове, но лишен благоразумия. Клитарх, его современник, придворный историк Александра Македонского. Сочинения обоих не сохранились.

11. «говоря словами Софокла». — Древние называли Софокла учеником и соперником Эсхила. Псевдо-Лонгин цитирует отрывок из несохранившейся трагедии Софокла, сюжет которой был также заимствован поэтом из мифа о Борее и Орифии, как и в одноименной трагедии Эсхила (см. гл. III, 1). Софокл сравнивает Борея с флейтистом, который дует во всю мочь в отверстие своего инструмента, пренебрегая специальной повязкой, поддерживавшей нижнюю челюсть с целью смягчения и ослабления силы звука. Эту же самую цитату, но в несколько измененном виде, приводит Цицерон в письме к Аттику (II, 16, 2).

12. «сочинения Амфикрата, Гегесия и Матрида». — Амфикрат — афинский оратор IV в. до н. э.; Гегесий из малоазийского города Магнесии, писатель и оратор начала III в. до н. э., один из основоположников азианского стиля. О его сочинениях крайне неприязненно отзывался Цицерон, считая их образцом дурного вкуса (Оратор, 226). Оратор Матрид (начало II в. до н. э.) — последователь Гегесия.

13. «очень благородно поскользнуться, стремясь к возвышенному». — Популярная цитата неизвестного автора.

14. «нет никого более чахлого, чем больной водянкой». — Пословица.

15. «следует признать ребячливость». — Буквальный перевод греческого термина μειραχιῶδες. Об этом пороке стиля, особенно частом среди аттикистов, неоднократно говорят греческие и латинские авторы — Дионисий Галикарнасский, анонимный автор «Риторики к Гереннию», Цицерон, Плутарх.

16. «названный у Феодора "парентирсом"». — Впервые о споре Феодора и Аполлодора рассказывает Квинтилиан (3, 1, 17). Псевдо-Лонгин никогда не называет имя Аполлодора, сторонником которого выступает открыто Цецилий, но повсюду поддерживает взгляды Феодора и его учеников (см. стр. 93). Феодор, например, зло высмеивал приверженцев ложного и надуманного патетического стиля, не связанного с содержанием текста; подобный стиль он называл «парентирсом», заимствовав данный термин из культа Диониса, где участники культового действия, вакханты и вакханки, неистовствовали в состоянии религиозного экстатического безумия.

17. «больше всех страдает Тимей». — Тимей, уроженец Сицилии, историк IV в. до н. э.; его труд по истории Сицилии и Италии не сохранился. Для Цецилия он является образцовым писателем.

18. «Исократ сочинил "Панегирик"». — Оратор Исократ (IV в. до н. э.), ученик Горгия и учитель красноречия, один из создателей нормативной художественной прозы, для которой характерными были благозвучие и пышный, тщательно отделанный период. Из его публицистических речей особенно был знаменит «Панегирик» («Речь на всеэллинском собрании»), в котором он прославлял Афины и призывал к объединению всех греков для похода на восток и захвата Персии.

19. «им пришлось тридцать лет покорять Мессению». — Спартанцы в VIII-VII вв. до н. э. долго и упорно воевали со своей западной соседкой Мессенией, стремясь захватить ее и поработить население. Война окончилась поражением Мессении.

20. «об афинянах, ставших пленниками сицилийцев». — Тимей описывает события Пелопоннесской войны, хорошо известные нам по Фукидиду и получившие название «сицилийской экспедиции». В 415 г. до н. э. афиняне решили захватить и разгромить союзника Спарты — крупный торговый город Сиракузы, чтобы затем завоевать всю Сицилию. Но накануне выхода в море афинского флота неизвестные люди опрокинули и разбили гермы — столбы с изображением бога Гермеса, стоявшие на перекрестках афинских улиц. Так как Гермес считался покровителем сицилийцев, то ночное происшествие было воспринято как дурное предзнаменование. Действительно сицилийская экспедиция, недостаточно подготовленная и плохо организованная, закончилась полной катастрофой для Афин. Командующий сицилийским флотом Гермократ нанес поражение афинянам, и тысячи уцелевших от гибели пленников были направлены в сицилийские каменоломни, где вскоре разделили участь погибших.

21. «о тиране Дионисии». — Речь идет о правителе Сиракуз Дионисии II и о восстании, поднятом против него сиракузцами. Сначала во главе восстания находился дядя Дионисия Дион, но после его смерти жители города, стремясь свергнуть ненавистного им правителя, обратились за помощью к коринфянам и вместе с ними вынудили Дионисия отказаться от власти. Так как коринфяне считали себя потомками Геракла, Тимей называет их Гераклидами.

22. «Ксенофонт в "Лакедемонской политии"». — Сочинение о государственном устройстве Спарты (Лакедемона), приверженцем которой был Ксенофонт.

23. «стыдливее девиц очей наших — наших зениц». — Лакедемонская полития, III, 5. В подлиннике непереводимая игра слов, основанная на том, что по-гречески слова «дева» и «зрачок» являются омонимами (παρϑένος).

24. «О винопийца, с взорами пса». — Илиада, I, 25. Слова Ахилла, обращенные к Агамемнону.

25. «рассказывая об Агафокле». — Агафокл — правитель Сиракуз, прославившийся своими бесчинствами; при нем был выслан из Сицилии Тимей.

26. «В храмах обретут свое место…» — Платон , Законы, V, 741 C.

27. «О Мегилл…» — Там же, VI, 778 Д.

28. «Геродот, называя красивых женщин…» — Геродот , V, 18.

29. «можно сказать о метаболах». — Метаболой в античной риторике называлось любое отклонение от основного стиля данного произведения или речи.

30. «изучая возвышенное в поэзии и в прозе». — В греческом языке отсутствовал термин «проза», здесь вместо него, но с тем же значением употреблено слово) λόγοι — буквально «слова», «речи».

31. «слова Гомера об Алоадах». — Одиссея, XI, 315-317. Согласно мифу, сыновья героя Алоэя и внуки Посидона От и Эфиальт отличались с детства исполинским ростом и необычайной силой. Решив захватить обитель богов Олимп, они на вершину горы Олимпа взгромоздили горы Оссу и Пелион, но богов спас Аполлон, убивший братьев своими стрелами.

32. «тот самый пафос, в котором чувствуется подлинное вдохновение». — Псевдо-Лонгин раскрывает здесь сущность подлинного пафоса, противоположного «парентирсу» (см. стр. 121 [см. примечания выше] ).

33. «в описании страны мертвых… молчание Аякса». — В XI песне Одиссеи Одиссей спускается в царство мертвых, где видит тени своих былых соратников. В числе их он встречает Аякса, который даже после смерти не может простить Одиссею нанесенную им обиду. Когда после смерти Ахилла возник спор о достойном претенденте на его доспехи, выбор пал на Аякса и Одиссея, а затем доспехи были присуждены Одиссею. Аякс, сочтя себя обесчещенным, покончил самоубийством. Одиссей при виде Аякса обращается к нему со словами примирения, но «не ответствовал он; за другими тенями мрачно пошел…» Одиссея, XI, 563-564.

34. «в течение всей своей жизни жили рабскими мыслями». — Здесь говорится не о социальном, а о духовном рабстве, и рабами называются те люди, которые раболепствуют перед своими страстями и не обуздывают своих желаний. Эту же мысль автор подробно развивает в XLIV главе.

35. «Александр Великий как-то сказал…» — Этот популярный в древности исторический анекдот, известный нам по Арриану (Анабасис Александра, II, 25, 2), автор заимствовал, скорее всего, из сочинения неизвестного современника Александра. Когда персидский царь Дарий, потерпев поражение от Александра, предложил последнему заключить мир, присутствующий при переговорах приближенный Александра Парменион заметил: «На месте Александра я принял бы это предложение». На это Александр ответил ему: «На месте Пармениона я тоже принял бы его». По мнению автора трактата, возвышенные мысли и характер Александра Македонского прекрасно отражены в его словах.

36. «А как отличается от гомеровского описания». — В качестве примера возвышенного здесь цитировались те стихи из Илиады, в которых описывалась богиня раздора Эрида:

37. «изображение Мрака, которое предлагает Гесиод…» — Помимо двух основных произведений — поэм «Труды и дни» и «Теогония», Гесиод считался автором многих других сочинений, в том числе небольшой поэмы «Щит Геракла», один стих из которой (267) цитирует Псевдо-Лонгин.

38. «Сколько пространства воздушного…» — Илиада, V, 770-772.

39. «Вкруг, как трубой…» — Илиада, XXI, 388.

40. «В ужас пришел…» — Илиада, XX, 61-65.

41. «если не принять его за аллегорию». — Последователи стоической философии всю гомеровскую теологию воспринимали аллегорически, Псевдо-Лонгин иронизирует по поводу этих взглядов.

42. «в стихах о Посидоне…» — Компиляция стихов из различных мест Илиады: XIII, 18; XIII, 19, 27-30.

43. «иудейский законодатель… написав в начале своей книги о законах». — Здесь речь идет о Моисее, под книгой о законах которого автор подразумевает Моисеево Пятикнижие. Приведенная далее в тексте цитата взята из первой книги Пятикнижия (Бытие). Появление библейской цитаты в греческом произведении середины I в. н. э., цитаты, не совпадавшей к тому же с каноническим текстом Септуагинты, вызывало недоумение исследователей. Впервые на нее обратил внимание один из первых издателей Псевдо-Лонгина Франциск Порто (1569), сочтя все это место позднейшей вставкой. Мнение Порто сразу же встретило одобрение многих, также и позднейших ученых, в числе других поддержали его известный филолог XVIII в. Д. Рункен, а затем уже в XX в. К. Циглер. Так как еще в XVII в. голландский ученый Н. Толли установил близость данного текста с двумя отрывками из «Иудейских древностей» Иосифа Флавия (I, 3, 15 и I, 4, 22-24), то на этом основании Вольгреф, Циглер и другие сторонники интерполяции единогласно объявили ее источником сочинение Флавия. Другие исследователи интересовались этим текстом, стремясь сохранить имя Кассия Лонгина и обосновать его авторство (F. Marx , Wiener Studien, 20. 1898, 169-204; H. Lebéque , Du Sublime. Paris, 1939).
Но к настоящему времени большинство исследователей уже не сомневается в подлинности цитаты, так же как и в непричастности Кассия Лонгина к сочинению «О возвышенном». Оба эти положения были с достаточной убедительностью доказаны Г. Кайбелем и Г. Мучманом. Однако нерешенным остается вопрос об источнике Псевдо-Лонгина. Одни считают, что ссылка на Моисея и библейская цитата были в сочинении Цецилия (Рёпер, Роберте), другие предполагают, что автор узнал ее от Феодора, уроженца города Гадары, где, по словам Страбона (XVI, 759), было сильно иудейское влияние (Мучман, Шанц), третьи, наконец, основываясь на общеизвестной близости данного текста как по форме, так и по содержанию с Филоном Александрийским (De ebrietate, 198), доказывают, что Псевдо-Лонгин и Иосиф Флавий, находясь под влиянием идей Филона, могли независимо друг от друга использовать его в качестве источника (Э. Норден). Как известно, около 40 г. Филон находился в Риме, прибыв во главе посольства к императору Гаю Калигуле от иудейской александрийской общины. В это же время жил в Риме и автор трактата «О возвышенном», который, по мнению Нордена, мог не только встречаться с Филоном, но даже увлечься его идеями и отразить их в своем сочинении. Цитата же, приведенная Псевдо-Лонгином по памяти и поэтому неточная, не представляла собой ничего исключительного, так как основы иудейской апологетики были достаточно широко известны в Риме в I в. н. э. (P. Wendland , Hellenistische-Römische Kultur, 2 Aufl., 1912, 202; E. Norden , Jahve und Moses in hellenistischen Theologie. Festgabe für A.V. Harnack. Tübingen, 1921, 292 sq.). Критика гомеровской теологии и противопоставление ей другой религии с этими же самыми примерами, приведенными у Псевдо-Лонгина, перешли потом к греческим писателям II в. н. э. Аристиду и Афинагору (см.: I. Geffcken , Zwei griechische Apologeten. Leipzig, 1907).
Благодаря обращению к иудейской литературной традиции Псевдо-Лонгин может по праву считаться основоположником сравнительного метода в литературоведении, так как до него лишь от случая к случаю сравнивали памятники греческой и римской литературы.

44. «Зевс всемогущий…» — Илиада, XVII, 645-647. Данаи, или данайцы — греки.

45. «Словно Арей, сотрясатель копья…» — Илиада, XV, 605-607.

46. «Одиссея младше Илиады». — Критика Одиссеи — одно из самых интересных мест трактата. Вопреки общему мнению того времени Псевдо-Лонгин считает Гомера автором обеих поэм, устанавливая однако существенное различие между ними. Он говорит о динамичности, величии и великолепии Илиады и находит Одиссею описательной, эпизодичной, где повседневность чередуется со сказочностью. Об этих особенностях поэмы говорил еще Аристотель, сравнивая ее с комедией. Псевдо-Лонгин переносит сравнение на новую комедию и, используя оригинальную, прежде всего эстетическую аргументацию, предлагает свое объяснение особенностей Илиады и Одиссеи.

47. «Лег там Аякс бедоносный…» — Одиссея, III, 109-111. Нестор рассказывает Телемаху об участи героев троянского похода.

48. «ни событий в пещере циклопа». — Одиссея, IX, 181 сл.

49. «рассказы о мехах, о героях, обращенных Киркой в свиней…» — Одиссея, X, 1 сл., 210 сл. Зоил — ученый грамматик из города Амфиполя в Македонии (конец IV в. до н. э.), за злобную критику Гомера прозванный «бичевателем Гомера», а за пристрастие к язвительным насмешкам «риторическим псом».

50. «о Зевсе, которого, подобно птенцу, кормили голубки». — Одиссея, XII, 62 сл.

51. «об Одиссее, голодавшем…» — Одиссея, XII, 447.

52. «все небылицы при убийстве женихов». — Одиссея, XXII, 79 сл.

53. «Именно так поступает Сапфо». — Цитируется Сапфо, фрагмент 2, пер. Вяч. Иванова. Оценка творчества Сапфо у Псевдо-Лонгина существенно отличается от обычной античной критики: он не дает метрического разбора, умалчивает о музыке стиха, а сосредоточивает все внимание на психологизме поэтессы, на ее умении объективизировать свои чувства и изображать их внешние проявления.

54. «Сочинитель же "Аримаспеи", напротив, считает…» — Аримаспы — легендарные одноглазые жители юга Приуралья или Алтая, непрерывно воевавшие с грифами за золото (Геродот , III, 116; IV, 13 и 27). Несохранившуюся поэму о них, по словам Геродота и Павсания, сочинил в начале VI в. до н. э. поэт Аристей из Проконесса.

55. «Грозен упал, как волна…» — Илиада, XV, 624-628.

56. «Попытался то же самое описать и Арат…» — Цитируется стих (299) из поэмы Арата «Феномены» («Небесные явления»). Эту же цитату о близкой смерти моряков приводит в латинском переводе римский писатель Сенека Старший, рассказывая о декламациях ритора Цестия Пия, жившего во времена Августа. Цестий Пий, уроженец малоазийского города Смирны, мог быть старшим современником или даже земляком Псевдо-Лонгина.

57. «нарушив привычный ритм стиха». — Здесь в греческом оригинале после предлога «из-под» (ὑπέχ) имеется пауза (цезура), которая, разбивая стих на две части, как бы выделяет и акцентирует предлог, отделяя его от последующего слова «смерти». Это довольно редкое явление в греческой метрике не передано в русском переводе.

58. «Также поступил Архилох…» — Среди уцелевших фрагментов Архилоха тема кораблекрушения и гибели моряков в волнах разбушевавшегося моря занимает очень большое место.

59. «Был некогда вечер…» — Демосфен , О венке, 169, пер. С. И. Радцига.

60. «так называемое нарастание». — Под нарастанием автор подразумевает постепенное возрастание и расширение мысли, за которым в речи следует переход к возвышенному, и настоятельно подчеркивает, что оно является средством достижения возвышенного.

61. «нарастанием называется такая фигура…» — Определение, близкое к тому, которое критикует автор, встречается в анонимном трактате, так называемом Anonymus Sequerianus (см.: Rhetores graeci, ed. Spengel — Hammer, I, 457). Возможно, оно восходит к Цецилию, как считает Мучман.

62. «отличается от Демосфена и ваш Цицерон». — По свидетельству Плутарха (Демосфен, 3) и по указанию византийского лексикона Суда (под словом «Цецилий»), у Цецилия было специальное сочинение, посвященное сравнению Демосфена и Цицерона, в котором мощному стилю Демосфена (δεινότης) противопоставлялся приятный (ἡδύς) стиль Цицерона.

63. «Те, кто не знает мудрости…» — Платон , Государство, IX, 586 A.

64. «подобно Пифии, заражаются чужим вдохновением». — Пифия — жрица храма Аполлона в Дельфах. Впадая в экстатическое состояние, она выкрикивала бессвязные слова, которые записывали и толковали стоявшие возле нее жрецы. В древности считалось, что экстаз Пифии вызывался ядовитыми испарениями, поднимавшимися из расщелины скалы, возле которой она сидела.

65. «ученики Аммония». — Те, кто считали автором трактата Кассия Лонгина, утверждали, что здесь автор имеет в виду Аммония Сакку, неоплатоника III в. н. э. Однако уже в середине прошлого века Репер доказал, что речь идет об Аммонии Александрийском, грамматике II в. до н. э., который в схолиях к Илиаде назван автором труда о гомеровских заимствованиях у Платона, о нем же упоминается в словаре Суда.

66. «как говорит Гесиод…» — Труды и дни, 24.

67. «называются иногда зрительными образами». — В оригинале слово φαντασία, которое И. И. Мартынов неудачно переводит как «мечтания» или «видения».

68. «Я умоляю, мать, не насылай…» — Еврипид , Орест, 255—257, пер. Н. Ф. Анненского.
После убийства матери Оресту мерещатся чудовищные Эринии, богини мщения, которые преследуют его, грозя гибелью.

69. «Она убьет меня…» — Ифигения в Тавриде, 291.

70. «Говоря словами Гомера». — Илиада, XX, 170—171.

71. «Гелиос, вручая вожжи Фаэтону, говорит так…» — Цитируется далее отрывок из несохранившейся драмы Еврипида «Фаэтон», сюжет которой заимствован из мифа о юноше Фаэтоне, сыне Гелиоса. По просьбе сына, Гелиос, связанный неосторожной клятвой, предоставил ему свою колесницу. Фаэтон не сумел справиться с конями, выронил вожжи, и неуправляемая колесница понеслась по направлению к земле, сжигая все на своем пути. Чтобы спасти землю, Зевс вынужден был поразить Фаэтона насмерть молнией.

72. «в словах Кассандры…» — Цитата из несохранившейся трагедии Еврипида «Александр». Кассандра, дочь троянского царя Приама, обладала даром пророчеств, в которые никто не верил.

73. «Семь полководцев, главари свирепые…» — Эсхил , Семеро против Фив, 42—46, пер. А. И. Пиотровского. Войско, предводительствуемое Полиником, готовится к походу на Фивы. Энио — богиня войны, разрушительница городов, спутница Арея. Кадмейцы — фиванцы, потомки основателя Фив Кадма.

74. «Так, у Эсхила чертоги Ликурга…» — Среди драм Эсхила была несохранившаяся трилогия «Ликургия». Ликург, царь Фракии, не признал бога Диониса и изгнал его из страны, за что боги жестоко его покарали.

75. «Еврипид выразил то же самое…» — Вакханки, 726.

76. «Софокл, изобразив Эдипа умирающим». — Эдип в Колоне, 1586.

77. «внезапно возникает призрак Ахилла». — Ссылка на неизвестное нам стихотворение Симонида, который, по словам древних, славился своим умением вызывать скорбь и сострадание. Ахилл погиб от руки Париса еще до падения Трои.

78. «когда Орест говорит…» — Еврипид , Орест, 264—265, пер. И. Ф. Анненского.

79. «Если бы один человек…» — Демосфен , Против Тимократа, 208.

80. «поступил Гиперид». — В битве при Херонее в 338 г. Греция была покорена Македонией и утратила свою независимость. Нижеприведенная цитата из несохранившейся речи Гиперида неоднократно встречается у греческих авторов.

81. «перейти к риторическим фигурам». — Термин «фигура» (σχῆμα) впервые был употреблен Анаксименом из Лампсака (IV в. до н. э.). Фигуры речи специально разбирал Аристотель, а его последователи, в частности Деметрий Фалерский, выделяли уже две категории: фигуры речи и фигуры мысли. Цецилий посвятил отдельное сочинение этому вопросу, в котором перечислял и классифицировал различные фигуры речи.

82. «Вы не повинны, граждане афинские…» — Демосфен , О венке, 208.

83. «клянусь погибшими при Марафоне». — В 490 г. до н. э. греческое войско под предводительством афинского полководца Мильтиада одержало знаменательную победу близ Марафона в Аттике над значительно превосходящими их силами персов и спасло Элладу от порабощения.

84. «знаменитые победы при Марафоне и Саламине». — Около острова Саламина, неподалеку от Афин, в 480 г. греческий флот обратил в бегство и уничтожил корабли персов; это морское сражение оказалось решающим на последнем этапе греко-персидской войны.

85. «подобную клятву применил комедийный поэт Евполид». — Два стиха из утраченной комедии современника Аристофана. Возможно, эти слова в комедии «Демы» произносил в царстве мертвых полководец Мильтиад.

86. «Артемисии, выступали под Платеями». — Прославленные места греческих побед, одержанных в греко-персидской войне.

87. «Эсхин». — Идейный руководитель промакедонской партии, противник Демосфена.

88.

95. «слова Эдипа…» — Софокл , Царь Эдип, 1372—1377, пер. С. В. Шервинского.

96. «…нет более Гекторов, нет Сарпедонов». — Цитата неизвестного автора. Сарпедон — сын Зевса, союзник троянцев, убитый Патроклом.

97. «в платоновском отрывке об афинянах…» — Платон , Менексен, 245 D. Пелопс — мифический правитель Пелопонесса — считался уроженцем Малой Азии и не был по рождению греком. Родоначальником данайцев, или данаев, греки называли Даная, сына египетского царя Бела, а варварами — всех негреков.

99. «Когда Фриних поставил свою драму…» — Геродот , VI, 21. Фриних был старшим современником Эсхила; его произведения не сохранились, но известно, что в трагедии «Взятие Милета» были воспроизведены события того времени, связанные с захватом персами малоазийского греческого города Милета.

100. «Кто-то, — рассказывает Ксенофонт…» — Ксенофонт , Воспитание Кира, VII, 1, 37. Героем этого произведения является основатель персидской монархии Кир Старший, идеальный герой Ксенофонта.

101. «Ты бы сказал…» — Илиада, XV, 697—698.

102. «у Арата…» — Феномены, 287.

103. «От города Элефантины…» — Геродот , II, 29. Элефантина — город на одноименном острове Нила.

104. «Но Диомеда вождя не узнала бы ты…» — Илиада, V, 85.

106. «Именно так поступает Гекатей…» — Гекатей — предшественник Геродота, автор первого труда по географии («Описание земли») и историко-мифологического трактата «Родословные», отрывок из которого приводится здесь. Кеикс — мифический царь греческого города Трахина, друг и родственник Геракла. Когда после смерти Геракла его сыновья (Гераклиды) подверглись преследованиям со стороны врага Геракла Эврисфея, осадившего Трахин, напуганный происшедшим Кеикс предложил Гераклидам покинуть город.

107. «Неужели среди вас…» — Демосфен , Против Аристогитона, I, 27.

108. «говорит у Гомера Пенелопа…» — Одиссея, IV, 681—689. Платон , Законы, 801 B.

114. «в прекрасных словах раскрывается весь свет…» — В оригинале непереводимая игра слов, так как по-гречески выражение «светоч разума» (φῶς νοῦ) близко по звучанию слову «голос», «звук» (φωνή). На основании этого внешнего сходства последователи стоической философии ошибочно объясняли происхождение и значение слова φωνή. На эту псевдоэтимологию намекает здесь Псевдо-Лонгин.

115. «сказал Анакреонт…» — Анакреонт , фрагмент 88. Вольный перевод всего этого стихотворения сделан с французского Пушкиным («Подражание Анакреонту», 1828).

116. «Филипп, — говорит Феопомп…» — Феопомп — греческий историк середины IV в. до н. э., автор несохранившихся сочинений «История Эллады» и «История Филиппа Македонского», из последнего, вероятно, и заимствована данная цитата. 123. «Аполлоний в своей поэме об аргонавтах». — Аполлоний Родосский (III в. до н. э.), автор эпической поэмы «Аргонавтика», в которой рассказывалось о походе греческих героев в Колхиду за золотым руном.

124. «Феокрит большинством своих буколических стихов…» — Феокрит (III в. до н. э.) — основоположник буколической поэзии, в которой воспевалась пастушья жизнь на лоне природы (βουχόλος — пастух).

125. «Эратосфен в своей маленькой поэме "Эригона"». — Эратосфен (III в. до н. э.) в несохранившейся элегической поэме «Эригона» рассказывал об афиняне Икарии, который, выполняя волю Диониса, решил научить своих земляков виноделию. Получив от Диониса мех с вином, он напоил пастухов, а народ, сочтя пастухов отравленными, убил Икария. Эригона, дочь Икария, разыскала могилу отца и в отчаянии повесилась. Боги превратили Икария, Эригону и ее верную собаку в созвездия Волопаса, Девы и Пса.

126. «предпочтешь называться Ионом Хиосским». — Критики упрекали Иона Хиосского (V в. до н. э.) в отсутствие оригинальности.

127. «даже Гиперида придется поместить выше Демосфена». — Гиперид (см. стр. 132 [см. примечания выше] ) был вместе с Демосфеном руководителем антимакедонской партии, но уступал Демосфену в таланте и популярности. В конце прошлого века среди египетских папирусов были обнаружены большие фрагменты шести его речей, которые полностью подтверждают характеристику, данную Гипериду Псевдо-Лонгином (см.: R.A. Pack , The greek and latin literary texts from Greco-Roman Egypt. Ann. Arbor. Univ. of Michigan Press, 1952, №№ 963-966).

128. «А знаменитое надгробное слово». — Эпитафий в честь погибших в Ламийской войне (323—322 гг.), явившейся последней неудачной попыткой греков после смерти Александра Македонского свергнуть македонское иго и вернуть свою независимость.

129. «пустяковые речи о Фрине или Афиногене». — Когда знаменитая гетера Фрина была привлечена к суду по обвинению в безбожии, Гиперид составил речь в ее защиту, которая была столь популярной в античности, что Месалла Корвин даже перевел ее на латинский язык. Согласно распространенному анекдоту, Гиперид, желая любой ценой обеспечить благоприятный исход дела, в заключение своего выступления сорвал одежды с Фрины, и судьи, пораженные ее красотой, оправдали ее. Речь же против Афиногена была произнесена на незначительном процессе по поводу частной торговой сделки.

130. «Ведь природа никогда не определяла…» — Это прославленное в античности место, вероятно, являлось общим положением греческой философии. Его приписывает Пифагору позднеантичный неоплатоник Ямблих (конец III в. н. э.), а, по свидетельству Цицерона, аналогичные мысли высказывал Гераклит (Cicero , Tusculanae disputationes, V, 3, 8).

131. «сам великий Океан». — По античным представлениям, Океан — огромная река, окружающая землю и дающая начало всем рекам, источникам и морским течениям. Из Океана восходят и в него же входят все небесные светила.

132. «Воды доколе текут…» — Один стих из знаменитой в древности эпитафии на гробнице фригийского царя Мидаса. Ее автором считали Гомера или Клеобула из Линды (одного из семи мудрецов). Эпиграмма эта была известна поэту Симониду (fr. 48 D.); ее цитировал Платон (Федр, 264 CD); приведена она в Палатинской антологии (VII, 153). Надпись составлена так, что ее можно читать в обратном порядке стихов от последнего к первому.

133. «Колосс со всеми его недостатками отнюдь не выше поликлетовского Дорифора». — Неизвестно, какой колосс имеется в виду. Одни считают, что колоссом назван здесь Зевс Олимпийский, созданный Фидием из золота и слоновой кости, другие видят в нем знаменитую статую Гелиоса — колосс Родосский, величайшую из древних статуй, разрушенную землетрясением в конце III в. до н. э. (Вольтерс). Третьи говорят о воздвигнутой в 64 г. н. э. статуе императора Нерона, про которую рассказывает Плиний (Бухенау, Ф. Маркс). Наконец, четвертые предполагают, что здесь подразумевается не какая-либо конкретная статуя, а монументальная скульптура вообще, т. е. те самые колоссальные статуи, в которых императорский Рим не испытывал недостатка (Кайбель). Последнее мнение представляется убедительным, так как здесь автор противопоставляет большое великому и иллюстрирует свое положением общим примером: художественный канон Поликлета (Дорифор) и новый помпезный монументальный стиль.

134. «Разве только ум ваш…» — Демосфен , О Галонессе, 45.

135. «можно довести гиперболу». — Здесь и выше разбираются гиперболы, т. е. такой художественный троп, который состоит в непомерном преувеличении силы, роли и размера изображаемого предмета или явления.

136. «Сила слов настолько велика…» — Исократ , Панегирик, 8.

137. «Сиракузяне… спускаясь вниз…» — Фукидид , VII, 84.

138. «В рассказе о павших при Фермопилах…» — Фермопильский проход соединяет Северную и Среднюю Грецию. В 480 г. отряд спартанцев под командованием Леонида три дня героически оборонял Фермопилы, препятствуя проходу персов в Грецию. Персы пошли в обход, проникли в тыл и перебили всех защитников Фермопил. Цитируется Геродот, VII, 225.

139. «Все его поле…» — Цитата из неизвестной комедии.

140. «Псефисма эта…» — Демосфен , О венке, 188, пер. С.И. Радцига. Псефисма — постановление, принятое голосованием.

141. «Вся фраза построена в дактилическом ритме». — Греческое стихосложение было основано на закономерном чередовании долгих и кратких слогов. Дактилический размер, один из наиболее употребительных стихотворных размеров, характерный для всей эпической и элегической поэзии античности, представлял собой сочетание долгого слога с двумя краткими. Звуковой стороне ораторской речи античность придавала огромное значение; Псевдо-Лонгин специально подчеркивает, что героическое содержание данной фразы Демосфен удачно оттенил ритмом героической поэзии.

142. «можно отнести Филиста». — Филист Сиракузский (конец IV — начало III в. до н. э.) — автор несохранившегося сочинения «История Сицилии».

143. «говорит у Еврипида Геракл…» — Безумный Геракл, 1245. Гера, возненавидевшая Геракла, повергла его в безумие и вынудила сделаться убийцей всех близких. Когда же разум вновь вернулся к Гераклу, он хотел покончить с собой, но лишь благодаря собственному мужеству и поддержке друга отказался от этого намерения.

144. «Описывая страдания привязанной к быку Дирки…» — Цитируется отрывок из несохранившейся трагедии Еврипида «Антиопа». Дочь фиванского царя Антиопа родила от Зевса близнецов Зета и Амфиона. Царь Лик, пленницей которого была Антиопа, отдал ее сиоей жене Дирке. Жестокая Дирка всячески унижала и мучила Антиопу, но сыновья Антиопы, когда выросли, отомстили Дирке, привязав ее к рогам огромного быка. Известная мраморная скульптура, так называемый Фарнезский бык (Неаполь, римская копия с греческого оригинала), воспроизводит казнь Дирки.

151. «Тягостный жребий…» — Одиссея, XVII, 322.

152. «которых обычно называют пигмеями». — Римские императоры и придворные имели обыкновение держать при себе шутов-карликов, достоинства которых определялись не только их малым ростом, но и физическим безобразием, нередко создаваемым искусственно. По словам Светония, эту моду ввел Август.

153. «самое лучшее — с этим покончив». — Еврипид , Электра, 379.

154. «перейти к тому самому пафосу». — Возможно, тут начиналось другое сочинение Псевдо-Лонгина, посвященное пафосу, о котором он сам говорил в начале своего трактата (VIII, 2 сл.).